Родовая земля - Александр Донских
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— О Тросточке. Что, похоронили, поминки справили?
— Всё ладком. Не печалуйся. Да ты какой-то изгилённый нонче. Встряхнись, Васька! Чиво ты даёшь столбов — иди, шагай, ли чё ли! Али в острог удумал возвернуться? Иди! — Приземистый, худощавый дед толкнул своего высокого, плечистого внука в широкую спину, и тот покорно — как покатился — пошёл прямо, а нужно было повернуть влево. — Да куды ты попёр в лужу! Ослеп? — Зашли за угол тюремного замка, и дед крепко взял внука за грудки: — Ты о Тросточке забудь: было-было, да быльём поросло. Ему, безродному, видать дорога была давным-давно заказана туды, — в неопределённом направлении мотнул старик головой.
Потом сели на каменистый берег шумной реки Ушаковки на самом её впадении в Ангару, молчком смотрели в тусклые, искрасна зацветающие дали раннего вечера. Старик низко, к самым опущенным глазам Василия наклонил липкий тонкий куст молодого тополя с зеленовато-молочными годовыми побегами:
— Глянь — уж леторосли потянулись к солнцу, набираются силёнок: большо-ой тополь вымахат здеся… и тебе, молодому, здоровому, следават тянуться к жизни, к людям… к живым! А душой — к Богу.
Внук втянул ноздрями пряный, духовитый запах набухших смолистых почек, но не отозвался на слова деда. Ушаковка пенно, взбивая со дна песок и ил, врывалась в Ангару и навечно вплеталась в её зеленоватые молодые волны.
— Ты, Василий, молись… молись… проси Николая Угодника… — Но дед не нашёлся сказать, что же нужно просить у святого. Василий молчал, вяло, как-то обессиленно держал голову на бок. Потом вдруг спросил, вздрогнув:
— Николая?
Григорий Васильевич тоже чего-то испугался, стал озираться. Шёпнул:
— Ась? Чиво? — Но Василий молчал. — Чиво, ну? А-а-а! Вона што! Да другого, дурень, Николая — Угодника, святого Николу. Помнишь, верно?
— Помню.
— Вот и молись — а он уж вытянет тебя.
Когда на судебном заседании Василию стали задавать вопросы, он сначала молчал, прикусив губу, переминался с ноги на ногу. Всё же стал отвечать — односложно и неясно, заикался, замолкал, тупо глядел в пол. Григорий Васильевич, неспокойно сидевший за его спиной, покрываясь капельками пота, пытался пояснять за внука, но председатель суда строго отчитал старика, пригрозил вывести из зала.
— Ваше высокоблагородие, молодой… слабоумный внук-то мой… снизойдите… облагодетельствуйте… он с виду большой… вона, вымахал… дылда… а умишком-то — дитё дитёй… — и сам ясно не понимал, что и зачем говорил, шурша пересыхающими губами, вытянувшийся, как солдат, Григорий Васильевич.
— Что там этот старик лепечет? — взыскательно обратился к приставу председатель, вытягивая из золотистого воротника белую, но морщинистую шею.
— Вы, ваше… как вас?.. высочество, мальчишку не пужали бы вопросами: я всё, как на духу, уже поведал вам и следователю, — громко сказал Плотников, приподнявшись со скамьи и натянуто улыбаясь.
— Пристав, будет ли восстановлен, наконец-то, порядок?! — повысил голос председатель.
Маленький, угодливый пристав подбежал, запнувшись на ровном месте, к Василию, но ничего не сказал ему, лишь сжимал губы и потрясал кулачками. Метнулся к Плотникову и отчаянно-тихо, словно захлёбывался, выкрикнул:
— Молча-а-ать!
— Да уж молчу… ваше… как вас?
— Молчать!
— Видать, парень и впрямь повреждённый, — шепнул председателю один из членов суда, значительно двигая рыжеватыми лохматинками бровей.
— Н-да, — слегка качнул важной седой головой председатель, но с сочувствием в голосе добавил: — Некрепкое пошло поколение: чуть что и — раскисаем, расползаемся, так сказать, по швам. Наверняка убиенный был ему близок, коли он так подавлен и расстроен.
После короткого перерыва, скучного, монотонного чтения длинных, но обязательных протоколов, рассеянного осмотра вещественных доказательств, недолгой, но сердитой, обличительной речи товарища прокурора с пышными бакенбардами и длинного витиеватого выступления присяжного поверенного Лукина, слово было предоставлено Плотникову. Но Николай даже не встал, махнул рукой:
— Чиво уж: пора закругляться.
Но вдруг поднялся Василий, страшно побледнел, вытянулся. Его рот повело, однако звука не последовало. Григорий Васильевич как кошка подпрыгнул и крепко вцепился в рукав стёганой, на росомашьем меху сибирки внука. Отчаянно тянул его вниз, но лишь сползал рукав и вместе с ним опускался к полу старик. Василий оставался недвижим.
— Пристав! — умоляюще-строгим, утончившимся голосом зыкнул председатель, теряя всю важность и значительность своего вида. — Помогите же! Выведите!..
— Больной!.. Помешанный!.. Поди, пьяный… — шептались присяжные, разминая руки и потряхивая плечами.
Подбежавший пристав и Григорий Васильевич прочно взяли Василия под мышки и потащили почти что волоком из зала. Василий не сопротивлялся, лишь только тяжко стал дышать: ворот рубахи натянулся и впился в его горло. Усадили на лавку в длинном холодном коридоре.
— Ступай с Богом, — отталкивал от внука щуплого испуганного пристава старик. — Благодарствуем. Ступай, ступай. Мы как-нибудь сами… благодарствуем… Возьми гривенник. Али полтинник? Возьми! Да иди ж ты, служивый! Сами, чай, разберёмся.
Когда пристав бочком, бочком удалился, оглядываясь и покачивая головой, старик вдавил в омертвелое лицо внука кулак и сквозь зубы выговорил, с трудом пропуская слова:
— Покаяться хотел? Только пикни мне ишо! Удавлю!
— Покаюсь… не могу… — хрипло ответил Василий. Склонил на колени голову и замер.
Дед крепко держал внука.
Вскоре в коридор в сопровождении конвоя вышел Плотников. Григорий Васильевич привстал, наклонил голову, снимая перед ним шапку.
— Восемь лет — не срок, — с неестественной певучестью в голосе на ходу сказал Плотников, смахивая с бровей пот и приостанавливаясь возле Охотниковых. Но конвойный слегка подтолкнул его. — А ты, Василич, помнишь ли нашенский приговор?
— Помню, Николаша, помню, — в побелевшем кулаке намертво зажав ворот сибирки внука, тихо отозвался Охотников. Искоса, с пугливым подозрением взглянул на массивные двери зала судебных заседаний, но оттуда ещё никто не вышел, хотя уже слышался шорох ног по паркету. — Савелия взяли в заделье — будет с приисками торговать, а бабу евоную — в свинарки. В нашем же тепляке и своих трёх-четырёх поросяток будет откармливать. На зиму Савелия сидельцем определим в лавку. Пойдёт мужик в гору, развернётся, чай. У него царь-то в голове имеется. Возвернёшься — ахнешь. Да и о тебе, благодетель, не забудем.
Плотников лишь молча наклонил землисто-пепельную голову. Из залы вышли люди, обмениваясь мнениями о судебном заседании, участливо смотрели на Василия; старик предусмотрительно замолчал и зачем-то кланялся важным, по его понятиям, господам.
У самого поворота в потёмки левого коридора Плотников приостановился и крикнул, взмахнув рукой:
— Василия берегите! Богатыри нам нужны!
— И тебе — Господь в помощь, и тебе — Божьей милости, благодетель ты наш, — кланялся растроганный старик, не забывая крепко-накрепко держать внука. Но Василий по-прежнему сидел со склонённой на колени головой и, казалось, даже не дышал.
18
Определяясь в пехотный полк, несколько дней внук и дед провели у монахини Марии в гостевой келье Знаменского монастыря. На вечере родственники втроём молились и покидали церковь последними. Григорию Васильевичу все ночи не спалось. О страшном грехе внука он не сказал Марии: знал, на исповеди она непременно всё расскажет священнику. Мучился старик, что нужно жить во лжи. Но не видел выхода.
Мария думала, что Василия определяют в полк за пьянки, за беспутное поведение.
В последнюю ночь, уже под утро, старик разбудил Марию, и они сидели под большим, развесистым тополем в просторной монастырской ограде и разговаривали, замолкая, крестясь, вздыхая. В ногах лежал бархатистый коврик мелкой травы, пахло сырой землёй и снежной свежестью Ангары. За высокими кирпичными воротами слышался цокот лошадиных копыт и скрип телег. В низком пасмурном небе стояла сизая, наливавшаяся солнечным светом дымка.
— Не милостива к нам судьбина, Федорушка, — тусклым голосом говорил старик, устало щурясь на бледную бровку восхода.
— Окститесь, батюшка, — отвечала Мария, поворачивая к отцу обрамлённое чёрной косынкой лицо, на котором выделялись большие грустные коровьи глаза. — Люди в болезнях, бедности живут, да благодарят Господа за дарованное им счастье жить, а вы — ропщите. — Она перекрестилась и посидела с сомкнутыми веками.
— Так ить по-человечеству охота жить-то, дочь, а не так — из огня да в полымя всюё жисть, — сдавленно вздыхал отец, заглядывая в родное, открытое лицо дочери. — Людской благосклонности охота, доброго взгляда односельчан. Согласия охота в душе… а чиво же тепере? Вся жисть перекувырнулась. Эх!
— Каждый, батюшка, грешен по-своему. Не осуди, да не судим будешь. Но так мы жить ещё не умеем, — вздохнула дочь, тонкими белыми пальцами перебирая косточки чёток.