Два Парижа - Владимир Рудинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Надо будет поменьше читать дряни, – лениво подумал я, – начинает мне действовать на нервы. Это всё влияние Лидии Сергеевны…
* * *Прошло больше трех недель, пока я собрался посетить Надежду Андреевну. В маленькой каморке было в этот летний день жарко, но я почувствовал, что рука Любы, которую я пожимал, непривычно холодна, и, взглянув на нее внимательнее, удивился происшедшей в ней перемене. Ее румяные щеки были бледны, как алебастр, глаза казались больше от синих теней возле них, круглое личико удлинилось, став тоньше и словно задумчивее. Но больше всего меня взволновало неуловимое выражение в ее чертах… какая-то смесь апатии, затаенного страха и покорности, скрытые в глубине, и лишь проблесками появившиеся на поверхности.
– Что! это с вашей дочкой? – спросил я у Надежды Андреевны.
На лице у той мелькнуло беспокойство, но она быстро его подавила.
– Должно быть, растет слишком быстро. Говорят, малокровие и нервы. И правда: по ночам кричит, вскакивает или не может заснуть. А я, как нарочно, сплю как сурок, особенно когда наработаюсь. Что это тебе сегодня снилось, Любочка?
– Ужасно противное… Больше всего летучие мыши снятся, а иной раз черные кошки. Но знаешь, мама, сегодня мне это не снилось: я проснулась и увидела на подоконнике большого черного кота. И так напугалась, что бросила в него книгой, и сегодня утром побежала за ней во двор и нашла ее под нашим окном.
– Откуда бы это? В отеле как будто ни у кого такого нет… С крыши из другого дома, верно. Надо, пожалуй, закрывать окна на ночь, да ведь душно… А, впрочем, чего же бояться кошек?
– Я не боюсь, только не пойму, откуда у меня на шее вот эта царапина? Третьего дня вечером не было, а утром видите, какая?
– Лучше закрывайте! – поддержал я, чувствуя, что бледнею. – Ну а вы что же, Любу послали к доктору?
– Как же, к Сарматову. Мы давно у него лечимся. И знаете – такой чудак! – что он прописал? Говорит, пусть непременно ест побольше чесноку. Уж я ее никак не могу заставить.
– Я не буду, мама! – закричала Люба. – Надо мною уже все девочки в школе смеются. Ни за что больше в рот не возьму…
Меня взяло раздумье. Насколько чеснок помогает от малокровия – я не очень хорошо знаю, но что он на Балканах и в Средней Европе считается лучшим средством для отогнания нечистой силы, это я помнил определенно. Рецепт доктора Сарматова показался мне при данных обстоятельствах весьма уместным…
– Вот что, Люба, – сказал я как мог убедительно, – докторов всегда надо слушаться. На следующей неделе я спрошу Надежду Андреевну, всё ли вы выполняли, и, если да, принесу вам коробку (самую большую, какая найдется в магазине) тех конфет, что вы больше всего любите.
– Pâtes d’amande, alors![32]
– Ладно.
Выходя от Надежды Андреевны, я задержался в темном коридоре, отломил кусочек извести там, где знал, она осыпалась, и начертил им на дверях моих друзей пентаграмму. По счастью, я хорошо помнил ее форму. Но окно? В нем-то, кажется, и опасность…
* * *Старого доктора Сарматова я разыскал без труда. Его добрая половина эмиграции знала и любила. Я почувствовал себя сразу хорошо и просто с этим милым русским интеллигентом, напомнившим мне живо врачей, друзей отца, которые, бывало, у нас собирались за столом в годы моего детства. Представившись как старый знакомый Надежды Андреевны, я сказал, что беспокоюсь о здоровье Любы и хотел бы знать точнее, что у нее такое.
Доктор слегка пожал плечами.
– В данный момент ничего серьезного. Острое малокровие и немного нервы не в порядке. Может быть, от переходного периода; весьма вероятно, что через месяц будет здорова. С другой стороны, я не уверен, что нет какой-нибудь другой причины и не возникнет осложнений. Надо немного подождать. Пока не нахожу ничего опасного ни в легких, ни с сердцем, – и, поколебавшись, он прибавил: – перемена климата могла бы быть бесспорно полезна, да ведь трудно в наших эмигрантских условиях…
– Видите ли, доктор, – начал я невинным тоном, – я себя упрекаю за одну неосторожность, и хочу вам ее изложить. Я недавно рассказал при Любе одну историю, которая, боюсь, произвела на нее слишком сильное впечатление и могла тяжело подействовать на ее психику.
И я в подробностях передал врачу толки о мадам Андриади.
Его лицо омрачилось, как может быть бывало, когда он должен был поставить неприятный диагноз.
– Ваша неосторожность, пожалуй, серьезнее, чем вы думаете. Если бы тут вопрос был только в психической травме! Но есть и другое. Ах, не в первый раз попадается на моем пути эта Андриади…
– Будем говорить начистоту, доктор. Я не могу допустить, чтобы на моей совести остался такой страшный упрек: быть виновником, хотя бы и неумышленным, подобной трагедии. Притом эта девочка дорога мне, как если бы она была моей дочкой или сестренкой. Расскажите мне всё, что вы знаете. Так или иначе, я приму свои меры: но нам не повредит посоветоваться.
До позднего вечера сидели мы при лампе в холостяцкой квартире Сарматова: то понижая голос, то опять спокойным тоном лектора рассказывал он мне невероятные факты из своей практики; мы живо спорили над тем или иным определением в трактатах средневековых схоластов и юристов Ренессанса; обсуждали финские и румынские поверья, и всё, сплетаясь клубком, вело нас к страшным техническим деталям предстоящей тяжелой работы, от которой уклониться не позволял долг…
* * *В обычные дни я, если уж не мог миновать улицы Петель, переходил на другую сторону, чтобы не идти рядом с квадратным зданием с надписью славянской вязью: церковь советской патриархии в моем представлении была не храмом, а капищем, и, как я говорил друзьям, я не удивился бы, увидев, что в ней на алтаре сидит Сатана и помахивает хвостом.
Но в это летнее утро, я чинно стоял там на обедне, пристально разглядывая молящихся, которых было немного. Имея ее приметы, мадам Андриади я узнал без труда. В переднем ряду стояла среднего роста женщина с платиновыми, вероятно крашеными волосами. Несколько раз она оборачивалась, и я схватывал бледное лицо с ярко красными от губной помады губами: один раз их искривила усмешка, в которой было выражение до того жестокое и зловещее, что меня передернуло.
На вид случайный наблюдатель сказал бы, что это молодящаяся дама лет под сорок, которой в удачный момент можно дать и тридцать пять, но от Сарматова и Марии Борисовны я знал, что ей, во всяком случае, не меньше шестидесяти. В ней было что-то… ненастоящее. Не парик или вставные зубы, или белила… нет, словно всё ее тело было футляр, скрывающий нечто совсем иное, о чем я невольно думал, как о холодной