Семьдесят два градуса ниже нуля. Роман, повести (СИ) - Санин Владимир Маркович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Приборы один за другим выходили из строя.
Стрелка высотомера застыла на отметке 1200 метров — верить ему было уже нельзя.
К показаниям радиокомпаса тоже не было никакого доверия.
Три минуты назад под тяжестью льда оборвалась жесткая антенна.
Замечательный, любимый летчиками самолет Ли-2, воплощение логики и целесообразности, каждый прибор, каждая деталь которого свидетельствовали об огромной силе человеческого ума, превращался в склеротичного, спотыкающегося на каждом шагу инвалида.
Как всегда в таких случаях, Борис Седых остро ощутил свою беспомощность и бесполезность. Для чего нужен второй пилот? «Для заполнения собою кресла второго пилота», — пошучивали летчики. Правда, в этом полете он еще и штурман, но без звезд, без радиокомпаса, ориентиров и привода штурман так же нужен самолету, как мешок с рыбой, которую Кулебякин выменял у кого-то на Диксоне.
Вместо согласованного дуэта, прекраснозвучного дуэта двух двигателей исполнял соло один мотор. Тоже хорошее исполнение, подумал Борис, не знай я, что поет он на пределе своих возможностей и в любую секунду может сорвать голос.
Но ведь бывало такое, успокаивал себя Борис, еще в марте, полгода назад, в сильнейшую снежную бурю, липкую, как сгущенка, Матвеич резким снижением почти что до земли пробил облачность, и лед таял на глазах, отваливался кусками. Выйдем и сейчас, быть не может, чтобы не вышли, ведь эта промозглая облачность, как все на свете, имеет не только начало, но и конец.
И поймал себя па том, что отталкивает, не дает мозгу принять сигнал, пробивающийся откуда-то из подкорки.
Перестал отталкивать — и будто неоновыми буквами в ночи тот сигнал вспыхнул перед глазами: «В условиях интенсивного обледенения допускается только кратковременный полет в пределах не более 10–15 минут». А потом не ропщи на бога, тебя предупредили честно.
* * *Бесполезным членом экипажа стал и радист Захар Кислов.
Когда жесткую антенну поломало, он пытался работать на подфюзеляжной — опускал вниз через специальное отверстие проволоку с грузиком. Но едва успевал он отбить позывные, как грузик обрывало, один, второй, третий… А если бы даже не обрывало? Непреодолимые помехи в эфире и сплошной треск в наушниках делали двустороннюю связь невозможной.
По старой привычке Захар обложил грубыми словами антенну, эфир, Средний и Егора Савича, но никакого облегчения не почувствовал.
Вонзил злой взгляд в спину командира корабля: куда попер? Еще час назад мог бы запросто возвратиться на Диксон, так тебя и растак! Захар не хотел вспоминать, как сам радовался, узнав, что командир решил не возвращаться на опостылевший Диксон, что весело передал в эфир: «Берем курс на Средний». Радист — человек подчиненный, решения за него принимают другие, но эти другие обязаны — слышите? — обязаны обеспечить его безопасность.
Кислов вспомнил, как глянул командир, когда узнал, что связи больше нет, и глубокая обида невинно оскорбленного человека взяла его за горло. Подай им все на тарелочке! А кто виноват, что больше нет? Тот, кто завел машину в это чертово болото! Ты завел, ты и расхлебывай!
Екнуло сердце: самолет, трясясь, провалился в воздушную яму… А расхлебывать-то, между прочим, придется вместе, вспомнил Захар и ощутил знакомый холодок вдоль хребта, отвратительный холодок с мурашками по всему телу, который появлялся всегда, когда самолету грозила вынужденная. Услышал через распахнувшуюся дверь кабины смех пассажиров, изобретательно и длинно выругался по их адресу и тоскливо посмотрел на немую радиостанцию.
Грузиков больше не было, он прицепил к проволоке молоток и опустил эту жалкую выпускную антенну вниз: чем черт не шутит, когда бог спит? Тут в наушниках что-то слабо пискнуло, и, встрепенувшись, Кислов застучал на ключе: «Я 04213 вышли из строя правый мотор радиокомпас высотомер лед крыльях шестьдесят миллиметров дайте привод прием».
Средний не отвечал.
* * *Хуже всего было Диме Кулебякину.
Почему — знал только он сам. Валька-повариха, чтоб ее… всегда была баба как баба, на часок приглашала — и будь здоров, а вчера в полночь хотел уйти, чтоб выспаться, — дверь заперла и ключ в форточку выбросила, до утра не отпускала. Конечно, очень бы захотел уйти — ушел бы…
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})И впервые в жизни бортмеханик Кулебякин изменил своему Ли-2: с прохладцей, без любви подготовил машину к полету, не прогнал как следует моторы. А на вопрос командира корабля кивнул: все, мол, в порядке.
Карбюратор левого мотора — простил, правого — жестоко наказал: обледенели сетка, дроссельная заслонка и диффузор.
Подвел, обманул Матвеича — единственного человека, которого Кулебякин по-настоящему любил и уважал!
Гнали из авиации — Матвеич поручился, отбил; на пятнадцать суток за мордобой сажали — Матвеич приходил в милицию, униженно просил, уводил за руку. Верил! Верил, что Дима Кулебякин, для которого не так уж много в жизни святого, не подведет, что самолет для него свят, что разгульная натура бортмеханика смирится при виде старого, ворчливого Ли-2.
И смирялась. Ни одну подругу свою так не баловал Кулебякин, не было в полярной авиации бортмеханика, более преданного своей машине, готового по первому ее требованию выполнить любой ее каприз. Разве что цветами не украшал.
И теперь за то, что самолет отбивается от циклона одной рукой, был в ответе он, Кулебякин. И если не отобьется — виноват будет только он, и больше никто. И, конечно, Матвеич об этом догадывается — по несвойственной ему, Диме, угодливости, по его суетливости и безмерной готовности выполнить — бегом! — любое указание.
Он лучше других знал материальную часть и с минуты на минуту ждал, что и левый мотор вот-вот даст перебои из-за непосильной нагрузки — за двоих держать в воздухе отяжелевшую машину. Знал и не мог прогнать от себя страх перед лицом почти что неизбежной вынужденной посадки. Не потому, что боялся за свою жизнь — никакого подобного чувства он но мог себе позволить.
В свои двадцать девять лет Кулебякин еще никого не любил, если не называть любовью бурные и кратковременные радости, получаемые от легко идущих навстречу женщин. Но если бы ему так и сказали — никого, он бы искренне удивился, потому что больше всего на свете любил Матвеича и его самолет.
И Кулебякин страдал.
* * *Страдал и Белухин. Как всякий профессиональный полярник, он много летал в высоких широтах и понимал, что предвещают тряска, толчки и нарастающий лед на крыльях. Ему не надо было находиться в пилотской кабине, чтобы знать, какая участь ожидает самолет, если он не сумеет пробить эту нежно-молочную, смертельно опасную облачность.
Белухин смотрел на усталое, расплывшееся лицо жены и вспоминал, что эта женщина, с которой он прожил тридцать два лучших года своей жизни, в молодости была хороша собой и он ее очень любил. Ему захотелось прижать ее к себе и приласкать напоследок, но она давно отвыкла от телячьих нежностей и вряд ли правильно поняла бы этот порыв. Скорее всего оттолкнула бы и проворчала: «Уж не провинился ли, старый черт?»
— Трясет как в лихорадке, — сказал Игорь Чистяков. — Не самое приятное ощущение.
— За приятными надо было лететь в Ялту, паря, — отозвался Белухин.
— Мы с Зоей этим летом были в Ялте, — похвастался Гриша. — Дикарями.
— Между прочим, на крыльях лед, — прильнув к иллюминатору, поведал Зозуля.
— Арктика… — напомнил Белухин. — Потому и лед, а не эти, как их… настурции.
— «Мне миленок подарил аленький цветочек…», — пропела Лиза. — Игорь, а ты какие цветы любишь? Чистяков оторвался от иллюминатора.
— В самом деле, лед. И много!
— Арктика, — важно сказал Гриша. — Кухня погоды!
— Ты какие, говорю, цветы любишь? — переспросила Лиза.
— Ну, гвоздики, — наугад, чтобы отделаться, сказал Чистяков.
— Как Оскар Уайльд, — будто про себя пробормотала Невская.
— Один из моих любимейших писателей, — оживился Чистяков. — Обожаю его пьесы и «Дориана Грея».