Время своих войн-1 - Александр Грог
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А между тем вокруг заполыхало восстание, которое не разбирает ни правых, ни виноватых. Все ненавидели всех, и каждый перетягивал Бога на свою сторону.
От запаха сырой земли Алексия душил кашель, и он, задирая ноздри к солнцу, грел их, упираясь затылком в горб. Уже три дня шли они по лесу, питаясь комарами, сосущими их кровь, и еще три топтали степной ковыль, когда невнятное бормотанье Нозара перебил гогот гусей и набат церковного колокола.
Однако к затерянной в глуши деревне вышли не вовремя - на нее налетел отряд Вишневецкого.
Пан Иеремия, как кошка, смотрел на мир вертикальными зрачками, разрубал человека так быстро, что половинки успевали увидеть друг друга, и под солнцем вращал над головой саблю, оставаясь в тени. Он не любил ходить вокруг, да около: чтобы познать вещь ему, как зверю или ребенку, нужно было положить ее в рот. Вокруг него грудились люди в черных капюшонах, с косыми скулами и челюстями, как серп. Они уже спалили капище греческих отступников, и теперь, кидая смоляные факелы, поджигали жилища. "Убивайте их так, чтобы они чувствовали, что умирают, - размахивал плетью предводитель. - Пришел Судный день, и незачем сластить пилюлю"
Рассыпавшись по деревне, вишневцы с гиканьем хватали всех без разбору, вырывая с земли, как сорную траву, отправляли на небо. Их капюшоны уже пропитались семью потами, а они продолжали бесноваться, пока, наконец, не устали.
"Какой вы веры, убогие?" - отставив назад локти, растянулся на гумне пан Иеремия. В зубах он перекатывал соломинку, на которой, как пиджак на гвозде, висела съежившаяся улыбка. Ударяя кулаком в грудь, Нозар завыл, было, об униатстве, расплющивая палец о проколотые уши и отрезанный язык. Но обида, как камень в почках, изводит, пока не выйдет. И Алексий подстерег случай - шагнув вперед, так чтобы спутник не видел его губ, выдохнул: "Греческой..."
Иеремия поморщился и выплюнул соломинку.
"Завтра Пасха, - стеганув плетью по сапогу, вскочил он, - так что одного отпускаю..."
Алексию словно нож под ребро сунули, ни жив, ни мертв, он опустился на колени. А Нозар пустился на хитрость. "Он говорит, - едва успевал переводить Алексий заплетающимся языком, - что ты переживешь его только на день..."
Глаза Иеремии налились кровью.
"Одного из двух", - прохрипел он.
И тут Нозар Правда стал богом. Ибо только богу доступно отречься от себя. Обогнув Алексия, он в три шага покрыл расстояние, на которое отстал от него за годы, и, заглянув в кошачьи зрачки, прочитал в них свое будущее.
Иеремия все понял без слов. Повернувшись, он сделал жест людям в капюшонах, и те поволокли Нозара на площадь. Он едва успел скинуть штаны, как уже смотрел на все, сидя на колу. Хлынул дождь, капли, смывая кровь, застучали по лужам, а первая же молния вознесла Нозара на небеса.
Но Иеремия этого не дождался. Он оседлал коня и, увозя в двух переметных сумах преступление и наказание, поскакал навстречу судьбе. На другой день он сел разговляться и, закусив мед соленым арбузом, свалился под стол, предоставив лекарю дивиться скоротечности лихорадки.
"Наказание не искупает преступления, - подумал тот, медяками закрывая глаза покойному, - его искупает раскаяние".
А Нозар, возможно, пополнил бы список местных святых, если бы Иеремия не вырезал деревню под корень, пощадив лишь детей. Они выросли в диком, обезлюдевшем крае, вдалеке от дорог, и со временем среди них укрепился культ Правды. "Вы пережили светопреставление, - воздев персты, наставлял их Алексий, - на ваших глазах умер бог..." "Царство Господне не от мира сего", - вел он их по лесам, и постепенно глухота и немота стали главными атрибутами бога, наряду с беспомощностью и неприкаянностью, а в неокрепших сердцах Кол заменил Распятие, Нозар вытеснил Христа. Алексий Оныкий, его единственный апостол, сын, предавший отца, переписал главы его жития, как раньше переписывал главы библейских преданий. "Прошлое, что мертвец, - оправдывал он себя, - на него все спишешь..." Пройденные дороги зарастали бурьяном, к тому же Алексий давно понял, что книга и жизнь дополняют друг друга: в жизни давят репей - в книге распускается цветок.
Нищие взрослеют рано. С мозолями от плуга, подростки хлебали щи без соли и не искушали себя богословскими спорами: их вера родилась из трагического чувства жизни и презрения к словам. "Не донимайте бога молитвами, - запрещал сочиненный Алексием катехизис, - он слышит не ваши слова, но ваши помыслы"
Спустя год воображение подсказало одному маляру восстановить лик Правды. Но Алексий воспротивился: икона, как бог, должна быть одна, и, взяв кисть, сам изобразил сцену суда. Иеремия на картине превратился в сатану, Нозар - в бога. Однако для многих олицетворением божественной казни стал горшок на шесте, перед которым подолгу стояли, молча царапая ногтями на жилистой шее вертикальную черту, заменившую крест.
Нет бога, кроме Правды, и Алексий пророк его. Рушились царства, менялись государи, но символ не мерк - правду продолжали сажать на кол. В этом видели подтверждение вечного пророчества своего бога. "С Правдой и в аду рай, без Правды и в раю ад", - прилизывая слюной брови, щурился Алексий, веря под старость в собственную выдумку. А постарел он в одночасье - так проседает дом, осыпающийся седой штукатуркой. Раз в плывших сумерках, взглянул на зеркало и вместо себя увидел Нозара, приглашавшего его на кол.
"Я уже оплатил зло, - прочитал он по губам, - теперь твой черед..."
"Это было самоубийство", - замахал руками Алексий, зеркало треснуло, и он завесил его овчиной.
Но с тех пор ощущал в спине невыносимую боль, будто из горба вместо позвоночника торчал кол, слышал во сне воронье карканье и, выступая на шаг, предавал опять и опять...
Вера без чуда, что каша без масла, и Алексий, став патриархом, от имени своего глухонемого бога обещал спасение. "Когда-то человек и бог жили в одном доме, - вспоминал он Нозарову байку, - а потом насолили друг другу, и теперь им не быть вместе..." Затем он говорил о предопределении, прислонив к печке горб, судил избранных, а, оставшись один, долго качал головой: "Кому астрономия, а кому гастрономия..."
Дни стучали, как рассыпавшиеся бусы, у Алексия оставалось все меньше зубов, и появлялось все больше морщин, которые, собираясь у рта, заменяли сжеванные за жизнь губы. Его нос оседлали очки, и он все больше погружался в праздную сосредоточенность: перебирая бумаги, никак не мог отделить в них прошлое от настоящего - записи под его руками путались, осыпаясь, будто сделанные песком.
"В изнанке любой правды - ложь", - успокаивал он себя, убеждая, что его богу было суждено самоубийство, но в душе его глодал червь.
Борясь ночью с постелью, он не знал, куда деть горб, и боялся встречи с Нозаром. Отодвигая этот час, пил отвары из чудодейственных трав, однако перед смертью нашел в себе мужество глянуть на мир поверх очков.
"Отправляюсь на тот свет, раз на этом счастья нет..." - слова, которые, сыграв свою обычную шутку, приписала ему молва.
После Алексия секта сразу распалась, и все же у созданного им учения были все атрибуты религии: миф, пастырь и горстка приверженцев.
* * *
СЕДОЙ (1946)
...Разглядывал тяжелую, битую войлоком дверь, с натянутым поверх него старым брезентом, дырки разглядывал, старый плакат - "Все для фронта, все для победы!"... и больше разглядывать было нечего, разве что людей, но люди были одинаково-сумрачные и поступали одинаково - заходили, стряхивали с ног снег, спрашивали очередь, курили и молчали.
- Следующий!
Сеня сообразил, что дождался, перестал подпирать плечом круглую, обшитую металлическим листом печь, большей своей частью замурованную в стену и такую же, как и она, холодную, потянул дверь на себя, пропуская вперед сестру.
С коридора показалось, что сильно натоплено, даже лишку, но начальник, про которого ему говорили, сидел в фуфайке. Нетолстый - Сеня почему-то решил, что будет толстый - голос такой слышался, когда приоткрывали двери. И сразу подумал - хорошо это или плохо? Толстые добрее. Но и не худой. Впалый щеками, узкоскулый, гладковыбритый, пахнущий одеколоном, с городской стрижкой, аккуратными черносмольными волосами. Сеня сел на стул, сестра тут же пристроилась сбоку, Сеня отодвинулся, давая место.
- Она зачем здесь?
- А куда ее? Пусть здесь сидит.
- Пусть в коридор выйдет!
- В коридоре холодно! - настойчиво сказал Сеня.
- Пусть выйдет.
- Тогда и я тоже, - упрямо сказал Сеня - Я потом приеду. Если машину дадут!
- Откуда?
- С Толчеи, там написано, вы сами присылали, - протянул бумагу. - Вязовские мы! А я - Михайлов, - Енисей я! - назвал имя, под которым был записан в метриках, и которое сам едва ли помнил - все "Сеня, да Сенька"...