Распечатки прослушек интимных переговоров и перлюстрации личной переписки. Том 2 - Елена Трегубова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну попробуй! — не отстает Шломо. — Угадай!
— Неужели… — говорю.
— Да нет! Ну что-ты! О Христе он даже и не думал! — говорит Шломо. — Ну попробуй, угадай! Пожалуйста!
Я говорю:
— Да не буду я ничего разгадывать. Что за глупая игра. Кто я такая, чтобы вообще даже и говорить на это тему… Я лично вообще убеждена, что Холокост — это полностью и откровенно сатанинский акт от начала и до конца, и никакого оправдания уничтожению невинных нет. Ты сам говоришь, что у твоего отца была психическая болезнь.
— Ну угадай! — не унимается Шломо. — Ну еще одна попытка! Ну какие исторические грехи известных евреев люди могут вменить еврейскому народу?
— Не знаю. Неужели он считал, что это за Ленина, Парвуса и Троцкого, за большевистский переворот тысяча девятьсот семнадцатого в России и за последовавшие миллионы жертв?
— Да нет! — говорит. — Ну что ты! На другие народы ему вообще было наплевать в моменты этих откровений. Так вот: отец говорил, что, согласно откровению, которое у него было от Бога, евреи наказываются и будут наказываться Богом до тех пор, пока они будут носить имя Израиля!
Я аж остановилась, говорю:
— Что ты имеешь в виду?!
— Ну, ты же знаешь эту историю, — Шломо говорит, — про Иакова? Его второе имя же — Израиль — переводится как «боровшийся с Богом»! Так вот, отец мой говорил, что ему Бог открыл, что пока евреи называют себя «боровшимися с Богом» — они будут страдать, и Бог будет это попускать. Он говорил, что Иаков-Израиль вообще крайне лицемерный и двуличный человек, который ради достижения своих целей лгал, обманывал — и что пока евреи будут носить его имя и не отрекутся от него — будут следовать наказания. Как бы то ни было, как бы ни выглядела эта теория моего отца — он с ней носился! И делился ей с раввином — но вообще-то потом и со всем городом, с каждым встречным евреем на улице, в моменты своих припадков. В конце концов, раввин велел отцу срочно начать зарабатывать деньги и кормить семью. И отец занялся еврейским золотом — знаешь, тогда, после войны, многие этим занимались. И каким бы безумным ни был отец, он начал зарабатывать огромные, по тогдашним скромным меркам, деньги, из перекупщика и торговца золотом стал известным богатым ювелиром. Но припадки безумия продолжались всю оставшуюся жизнь. Припадки эти были страшны. Мать неделями не могла его найти — а потом находила у проституток. Отец как будто специально гневил Бога — шел к проституткам, потом шел в ресторан и у всех на виду заказывал кусок свинины и ел ее! Он как будто бы все время говорил Богу: ну, вот я — ем свинину, блужу, прелюбодействую — и что Ты мне сделаешь?! Ужасно, ужасно. Это всё было ужасно. Больше всего было жаль мою мать: ей, прошедшей Освенцим, видевшей все эти ужасы вокруг себя в лагере, выжившей едва-едва — и тоже потерявшей всех родных — достался теперь этот ад с мужем! И даже все эти муки Освенцима были для нее гораздо меньшей болью, чем эти бесконечные измены и предательства мужа! Он причинял ей неимоверную боль. Мы с сестрой росли в этом, видели этот кошмар каждый день. И как только предоставилась возможность, мать отправила нас учиться в университеты за границу — меня в Кембридж, а сестру в Сорбонну, в Париж, благо денег было уже много. А потом, когда я вернулся домой из Кембриджа, отец решил передать мне свой ювелирный бизнес — а я ненавидел всё это и немедленно сбежал из дома! Без копейки денег, представляешь! Бросил ему даже все карманные деньги на пол — и убежал с руганью. Я не знал, что делать — зарабатывать я ничем не умел, после своих университетских теоретических штудий литературы и истории. И я ненавидел идею заводить какой-то бизнес, заниматься чем-то, к чему у меня не лежит сердце, зарабатывать деньги чем-то, что я не люблю! Ну, и сбежав из дома, оказавшись на улице, почувствовав свободу, голод и полную нищету, я, от ужаса, сделал самое сумасшедшее, самое прекрасное и самое романтичное, на что был способен: добрался, без денег, автостопом, на попутках, в Геную — и нанялся в порту матросом к богатому человеку на океаническую яхту!
— Шломо? Ты? Матросом? — недоверчиво рассматриваю я китовое пузо Шломы.
— Не смейся надо мной, не смейся! — хохочет Шломо, нервно застегивая под моим взглядом рубашку на густо-густо-черно-волосатых статях меж берегами смокинга. — Знаешь, какой я стройный и подтянутый был! Можешь себе представить: я — только что из Кембриджа, сам из богатой семьи, — а богатей, к которому я нанялся на яхту, на полном серьезе считал меня сначала натуральным портовым оборванцем — и страшно удивлялся моей интеллигентности, очень полюбил меня и считал меня самородком из народа! Я никогда ему так ничего и не рассказал о моей семье! Я вообще забыть хотел про всю свою жизнь, про все ужасы своих родных! Я обплавал с ним все моря! Все волшебные места, которые ты только можешь вообразить себе! И вкалывал как простой матрос! Знаешь, босиком, на роскошной огромной яхте! Яхта действительно была прекрасна — настоящая, с парусами! Надо было учиться управлять парусами! Я управлялся лучше всех!
— Как же ты докатился тогда до такого ужаса, как кинематографический бизнес?! — дразню я его.
— Да как-как! — грустнеет сразу Шломо, как-то разом потеряв паруса из вида. — В один из наших заходов в Геную обнаружил на почте письмо от сестры (я ей единственной сказал, где я) — с сообщением, что отец при смерти. Я приехал домой — а у отца был очередной маниакально-депрессивный приступ, и он заорал, что никому завещания ни копейки не оставит, что всех по миру пустит, что все отдаст раввину и проституткам — или… Что может еще сжалиться и переменить решение и оставить всё свое состояние только мне — но только при единственном условии… Ужасном, карикатурном, невыполнимом условии: что я ювелирную фирму, которую от него унаследую, после его смерти назову «egel hazahav» Знаешь, что это такое?! Это же значит «золотой телец»! Это же самый страшный символ для евреев — поклонение языческим идолам! Я говорю ему: «Зачем же ты меня позоришь?! Ты, что, хочешь, чтобы меня убили немедленно соседи-евреи за это?!» А он говорит: «Всё, что у нас есть — и твое образование, и красивая квартира — всё, что у нас есть, мы имеем благодаря этим деньгам от моей ювелирной фирмы — и вот чтобы все видели и знали, что деньги — ничто, что я презираю деньги, что на деньги нужно наплевать, что деньги — это золотой телец — ты обязан так назвать фирму после моей смерти! Иначе — отдам все деньги раввину и девкам! А вам всем ни шиша!»
— И ты назвал?! — ужасаюсь.
— Нет конечно! — вопит Шломо. — Я, что, сумасшедший-самоубийца?! Я его обманул: обещал назвать, но разумеется, когда он умер, обещания не исполнил. Если бы я даже остался после этого в живых, то фирма бы немедленно разорилась! Бизнес бы рухнул сразу!
— Ну, а так — бизнес пошел в гору? — интересуюсь, на ходу — заметно уже прибавляя шагу, потому что Шломо опять тормозит и оглядывается на безнадежно позади оставленные кафе.
— Честно говоря, бизнес и без этого чуть не рухнул! — хохочет Шломо. — Я ведь это все ненавидел, и совсем не хотел бизнесом заниматься. И в результате я вскоре после его смерти просто продал весь бизнес, и вложил все деньги, на консервативных довольно условиях, в банки. Но несмотря на это — мы до сих пор, вся наша семья, и я, и мать, и сестра — живем на деньги от этой фирмы. Ты же ведь понимаешь, наверное, что продюсерство мое особых доходов не приносит… Давай вот в эти магазинчики маленькие зайдем, а? Смотри, прямо как в каком-нибудь провинциальном британском городке они здесь эти магазинчики сделали, как на главной площади в глухом приморском городке!
А я смотрю: какие уж там магазинчики! Шломо опять к еде, к пиццерии на верфи Гавриила принюхивается! И точно — через секунду говорит:
— А час-то который уже, а? Не пора ли нам перекусить чего-нибудь уже, а?
Я говорю:
— Шломо, тебе полезно поголодать — будешь опять как юный худенький матрос, когда с невестой встретишься.
Шломо посмеивается, потягивается, подтягивается к низкому заборчику (загончику для Темзы). Чайки бесчинствуют: подлетают к окнам верхних этажей жилых зданий, заглядывают в них, хохочут нехорошими фальшивыми голосами трансух-скоморохов — и отлетают.
— Вообще, подозрительная какая-то, действительно, была история с этим Иаковом… — перебросив пальто на заборчик, озабоченно говорит Шломо — все еще с надеждой поглядывая на деревянный домик пиццерии с распахнутыми, дымящимися запахами окнами. — Мой папаша был конечно полоумный, но в одном он был прав: если Иаков правда «боролся с Богом», как следует из его второго имени «Израиль» — то что же здесь хорошего?! Чем же тут гордиться?! Это же позор, это плохо!
— А мне что-то вообще не кажется, — говорю, — судя по тексту, что Израиль там борется с Богом — уж скорее с демоном каким-то! Там же этот «некто», который против Иакова борется всю ночь, в темноте — вдруг, когда рассвет приближается, убегает со всех ног, пугаясь света! Это же явно демон какой-то. Мне кажется, — говорю, — что в те времена… Не обижайся только Шломо!.. В те времена вообще царила изрядная путаница: предки твои понимали уже, что есть невидимые духовные силы какие-то — но до осмысленной дифференциации этих духовных сил, для разделения их на добрые и злые, люди в тот момент еще не дошли. И все эти невидимые силы они под одну гребенку называли «богом». То есть обожествляли и демонов, и ангелов — как бы считали, что всё, что невидимо и мощно — всё «бог». Вот тебе и всё объяснение того, что произошло с Иаковым. Боролся с каким-то бесом, по-моему — который мог бороться с Иаковом только в темноте, но сбежал от него, едва начался рассвет. Это, в общем-то типичное, судя по словам всех святых, для нечисти поведение.