Лондон - Эдвард Резерфорд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Несмотря на темную кожу, душой он был викинг. В Лондоне объявлялся от случая к случаю, но всякий раз, когда прибывал в порт, спешил на Биллингсгейтский рынок к огромной рыбной лавке Барникелей. А те, изрядно гордые родством с диковинным авантюристом, всегда были рады его принять. Кое-кто в Биллингсгейте именовал его Мавром, имея в виду темный цвет кожи. Но все, кто плавал с ним, да и те, кто просто боялся его, прозвали иначе – Черным Барникелем.
Эдмунд Мередит ничего об этом не знал. Сперва он удивленно уставился, но поспешил улыбнуться, заметив, что за ним наблюдают два других щеголя. В конце концов, такому, как он, вполне естественно развлечься беседой с чудным незнакомцем.
– Вам угодно видеть мою пьесу, сэр? – начал Эдмунд, покосившись на спутников. Черный Барникель медленно кивнул. – В таком случае благодарю за любезность. И все же ничем не могу вам помочь.
– По причине?..
– Ну как же, сэр, по той причине, что она не для глаз.
Барникель рассматривал его, другие же двое покатились со смеху, так как поняли, о чем шла речь.
В елизаветинском Лондоне имелись две разновидности пьес. Простому стаду нравились представления: битва, поединок на шпагах – актеры были подкованы в этом деле. Бывало, что и пушка палила. Они любили плоские шутки скоморохов-импровизаторов; каждая пьеса, независимо от содержания, заканчивалась потехой – песней и пляской. Такие пьесы, как выражались Мередит и его друзья, писались «для глаз». Но для разборчивой, более близкой и утонченной публики существовали иные, полные острот и благопристойных оборотов. Эдмунд трудился как раз над такой пьесой – не «для глаз, а для ушей».
– Ее не сыграют? – мягко осведомился мореход.
– Нет, сэр, представьте!
– Я пришел в «Куртину», – сказал Барникель.
– В таком случае вы ее ни увидите, ни услышите.
– Куда же мне сходить?
– Да к черту, например! – рассмеялся Эдмунд и легко продолжил: – Но если вы склонны хоть что-то послушать, то я советую монастырь.
И маленькая компания разразилась аплодисментами.
Эта шуточка не была лишена остроумия, так как в Лондоне существовало не только два вида пьес, но и два вида театров. Большинство представляло собой открытые площадки, окруженные галереей. Из двух таких в Шордиче, «Театра» и «Куртины», соседний «Театр», где хозяйничали Шекспир и люди Чемберлена, был заведением умеренно приличным и ведал пьесами, но «Куртина» отводилась под развлечения грубые и слыла такой медвежьей ямой, что даже использовалась как оная – сегодня, например. Единственным достоинством этих шумных строений без крыши было то, что выступающим удавалось привлечь немалую публику и обеспечить сбор, однако мечтой любого серьезного актера было выступление в помещении перед тихой и внимательной аудиторией. Именно к этому и стремилась труппа Чемберлена, когда в 1597 году истек и не продолжился срок аренды «Театра».
Это был смелый ход. Закрытые представления для избранных давались иногда школярами, но драму серьезную, профессиональную, назначенную к исполнению при закрытых дверях готовили впервые в истории. Решили играть пьесы лишь самые утонченные, для чего подыскали и обустроили отличный зал в Блэкфрайерсе, на территории бывшего монастыря. Эдмунд надеялся поставить свою пьесу в этой изысканной обстановке в том же году, когда представлениям дадут ход.
Глаза Барникеля сделались чуть не сонными, покуда он изучал компанию. Пивовар, плотник и молодой Доггет его не заботили. С интересом он отметил веснушчатую бледную кожу и пышную рыжую шевелюру девушки. Он повидал всяких людей, плавал с ними, кого-то даже убивал, но этот смышленый юный хлыщ оказался в новинку. Его не особенно задели издевательские загадки. Лондон был полон остряков, и даже самая грубая театральная публика жаждала, чтобы клоуны развлекли ее шутками и головоломками. Но за словами Мередита он различил презрение.
– Сдается, вы насмехаетесь надо мной, – заметил он кротко, с легкостью выхватил кинжал и задумчиво его изучил. – Говорят, он остер.
Щеголи взялись за эфесы шпаг, но Эдмунд, если и ощутил опасность, был слишком крепок духом, чтобы показать это.
– Я и не думаю насмехаться, сэр, – ответил он. – Но предупреждаю, что мое перо неизбежно острее вашего кинжала.
– Как же это?
– Помилуйте, сэр, кинжалом вы можете лишить меня жизни, – рассмеялся Эдмунд. – Зато пером я могу даровать вам бессмертие.
– Пустые слова, – пожал плечами моряк. – Для сцены.
Но спорить с Мередитом было не так-то легко.
– Что такое наш мир, если не сцена, сэр? – вопросил он. – И после нашей жизни что останется? За что нас вспомнят? За наше ли богатство? Деяния? Надгробие? Но дайте мне театр, пусть даже такую яму. – Он сделал широкий жест рукой. – Я сохраню жизнь в этом круге, сэр! – воскликнул он. – Я могу показать человека, его поступки, качества, саму его суть!
Черный Барникель продолжал рассматривать маленькую компанию.
– Не хотите ли вы сказать, что можете написать пьесу обо мне? – спросил он с любопытством.
– Так точно, сэр, – откликнулся тот, – и это только возвеличит мое перо. Ибо я в состоянии не только сделать вас бессмертным, – улыбнулся Эдмунд. – Я, как волшебник, могу придать вам любую форму, сэр, превратить вас во что угодно.
Мореход прикрыл веки.
– Я не поспеваю за вами, – сказал он.
– Но нет же, вы поспеете – мало того, вы повлечетесь, подобно псу на поводке! – жизнерадостно продолжил Эдмунд. – И вот почему. Мое перо способно сделать из вас кого пожелает. Быть может, героя или с неменьшим успехом – болвана; того, кто любил с разумением, или беспомощного рогоносца. Капитана или труса, красавца или урода. На сцене, сэр, в руках поэта персонаж подобен медведю, посаженному на цепь. – И он победно улыбнулся.
Джейн, взиравшая на Эдмунда, восхищалась его красотой и умом. Чернокожий незнакомец порядком ее напугал, хотя она и поглядывала на него украдкой, не будучи в силах сдержаться.
Черный Барникель молчал. Если он воспринял сказанное как угрозу или оскорбление, то ничем не показывал. Однако, случись Эдмунду или Джейн присмотреться, они бы заметили своего рода дымку, подернувшую его глаза. Лишь после паузы он глухо буркнул:
– Коли так, я буду на вашей пьесе, молодой мастер.
Небольшое зеленое предместье Шордич находилось на севере выше Мурфилдса, в полумиле от города. Именно здесь располагались оба театра. Для Джейн Флеминг это было также местом, которое она всю жизнь называла домом.
Войдя часом позже в родительское жилище, она не могла сдержать улыбку. Девушка знала, что за родителями водились странности. «Не будь как они», – заклинал ее дядя. Но она любила их именно такими. И улыбалась, потому что дом был подобен отцу: маленький и узкий. Имея в ширину лишь восемь футов и высоту всего в два этажа, он был зажат между двумя зданиями побольше сразу за «Театром». И всегда битком набит тряпьем.
Габриель Флеминг работал на Чемберлена и служил хранителем артистической уборной – театрального помещения, где переодевались актеры. В театре находилась и вся его семья: жена Нэн и Джейн, ему помогавшие, и даже братик Джейн Генри, который только-только вышел на сцену, исполняя, как было заведено, женские роли. Что до костюмов, то из соображений безопасности Габриель предпочитал хранить бо́льшую часть театрального гардероба дома.
Порядка не было и в помине. Родители сновали между домом и театром, актеры вваливались в любое время, и Джейн привыкла к веселой неразберихе. Скучать не приходилось. Осенью и зимой наступал самый сезон, и кульминацией, если труппа оказывалась избранной, бывало рождественское выступление перед королевой. В Великий пост, когда играть запрещалось, Джейн с матерью перебирали весь гардероб, отстирывали его, штопали, чинили, благодаря чему Джейн стала первоклассной швеей. После Пасхи представления возобновлялись. Но лучше всего было летом, ибо труппа в полном составе отправлялась странствовать. Выстраивались фургоны: один нагружали переносной сценой и реквизитом, в другом ютились родители Джейн с костюмами – он же служил артистической уборной на каждой стоянке. Они покидали Лондон и неделями разъезжали по графствам. На подступах к городам актеры шли вперед, возвещая о своем прибытии трубой и литаврами. Собирали сцену, как правило, во дворе гостиницы, чтобы публике приходилось платить за вход; несколько дней отыгрывали репертуар, пока не наступало время двигаться дальше. Иногда же сворачивали, чтобы сыграть в благородном доме. И Джейн всей душой любила свободу дороги, новые виды и звуки, атмосферу приключения.
– Тебе следует расстаться с театром.
Неудивительно, что ее добрый дядюшка качал головой. Семья Флеминг была осторожна и тем гордилась. Когда роспуск монастырей сокрушил их прежнее ремесло, они занялись галантереей. «Она-то будет повернее религии», – торжественно заявил дед Джейн и передал этот надежный мелкий бизнес троим вогнутолицым сыновьям. Зачем Габриель променял его на зыбкий мир театра, для двух его братьев навсегда осталось загадкой. Старший, имевший свою семью, перестал с ним общаться, но Дядя, как называла его Джейн, оставшийся холостяком, назначил себя ей в опекуны. Он постоянно давал советы и, поскольку не сомневался, что Габриель умрет нищим, обещал ей и маленькому Генри наследство.