Арифметика любви - Зинаида Гиппиус
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сороковые годы далеко, не услышат. Шестидесятники влились в общественность последующих десятилетий, которая просто забыла Некрасова и с поэзией его, и с «грехами». А что касается новой литературы (предвоенной), то Чуковский произвел среди ее представителей анкету, которую и приложил к своей оправдательной статье. Анкета — опять времен той же, первой советской эры. Там и Гумилев (только что расстрелянный); к нему, к Ахматовой, Блоку, Сологубу, Вяч. Иванову и другим Чуковский предупредительно прибавил Маяковского, Горького и каких-то, вероятно, знаменитых в то время, поэтов октября, но сейчас никому неведомых. Оставим этих последних в стороне. А что ответила Чуковскому настоящая новая литература? Ответ, в общем, единогласный: все «любят», или в детстве любили некоторые пьесы Некрасова; никто не признает его влияния на собственное творчество; а жизнь его, поступки, «грехи» или «измены», — для всех «безразличны». Не интересуют.
Перед кем же, спрашивается, так старался бедный Чуковский оправдать Некрасова? И зачем?
Если ни для кого не нужно это оправдание, то для самого Некрасова меньше всех. Мы увидим (если захотим), что он был в правде, даже в истине, когда искал только прощенья. Оправданье ему было ни за чем не нужно.
Один современный критик, человек со вкусом, но страдающий склонностью к парадоксам (все мы чем-нибудь «страдаем»), сказал однажды: «Некрасов — настоящий поэт-христианин». Утверждение весьма сомнительное, неточное: какой же «христианин», без Христа и христианства? С этим словом надо бы обращаться осторожнее. Да оно нам, для Некрасова вовсе и не нужно, если правда, что ему был послан великий дар — Совесть, если в песнях его плачет она, и ею терзались его душа и тело. Не она ли подсказала — не уму, а сердцу его, что не нужно оправданья, нужно прощенье? И прощенье было ему — не то что дано, когда-то там сразу, в предсмертный час, — оно давалось ему всякую минуту, на всякое его невнятное «прости».
Нет такой высоты, на которой можно было бы оправдаться, но нет и такой пропащей глубины, на которой человеческое «прости» не получило бы ответа.
Это прощенье (не наше, мы так прощать не умеем) Некрасов знал и, не зная о нем, осязал его, чувствовал, как глухой и слепой чувствует ветер, как больной чувствует прикосновенье льда к горячей голове. Так — только так — знал он и Сказавшего: «Не здоровые имеют нужду во враче, а больные», — Пришедшего и для него, чтобы исцелять-прощать.
Наше же дело, — маленькое, человеческое, — не суд над Некрасовым, с осуждением или оправданием, а только взор на него понимающий, и простые, скромные слова: большой поэт. Большой человек.
В НАШЕМ ПАРИЖСКОМ УГЛУ
Смена двух эпох. — Создание клуба писателей и читателей(Письмо из Парижа)
Прошлой весной в Париже вышла книжка, которая, по мысли издателей, в продажу не поступила. Мысль, кажется, неправильная. В книжке много недостатков: внутренно — она могла бы быть шире, полнее, а внешне — гораздо лучше издана. Но и так, как она есть, она имеет общий интерес: современные писатели рассказывают в ней, независимо друг от друга, об одном и том же «художественном произведении». О маленькой женщине, недавно умершей. И меньше всего похожа книжка на «посмертный сборник»: у этой женщины (я говорю об Амалии Фондаминской) не было ни выдающихся «добродетелей», никаких, собственно «дел», — она сама была «делом Божиим», и, вместе со своей жизнью и смертью, настоящим, законченным «художественным произведением» (даже просто с точки зрения эстетики).
Оттого и нельзя не пожалеть, что книжка лишена широкого круга читателей. Но, может быть, она еще будет переиздана и в исправленном виде. Здесь, сейчас, она мне пришла на память лишь потому, что эта книжка с большой ясностью говорит нам о смене двух эпох, за последнее двадцатилетие; мы, свидетели смены, как будто ее не замечаем…
Эпоха — мировое слово. Конечно, и мир перешел в другую эпоху. Русская эмиграция — капля в том же море мира, и смена, перемена всей атмосферы, воздуха, которым мы дышим, не могла в ней не отразиться.
Когда произошла смена? Так «подпольно» менялась атмосфера, меняя формы жизни, что лишь при большом внимании можно сказать, что рубеж — где-то между 1925 и 1930 годами. Исторические события ускоряют смену эпох, но не производят ее сразу: в начале 20-х гг. все и везде, даже в Сов. Союзе, жили еще в первой эпохе, в первой атмосфере. Другая, новая, наплыла, как невидимый газ, после, изменяя образ мира, проникая всюду, вплоть до маленького угла русской эмиграции.
Стоит кому-нибудь из нас, уцелевших, напомнить, что ведь вот что и как было в 22–28 году, — он сразу не поверит, что оно могло быть. В самом деле: правда ли, что интеллигентная парижская эмиграция жила, вся, как бы одной жизнью? Что все постоянно встречались, делали что-то вместе, выступали на одних и тех же собраниях? Не было разрыва между интеллигенцией, так наз. политической и просто культурной; писатели писали во всех новых изданиях; и, мало того, поддерживали связь с французским обществом.
Так было не только в среде старших интеллигентов и писателей самого старшего поколения, но к ним же примыкали и молодые (последние сейчас называются уже «среднемолодыми» или «экс-молодыми» и составляют главную группу парижских писателей. Но о ней после).
Так было, а описывать, как оно есть — почти не стоит: взять только бывшее наоборот, и картина получится ясная. Из писателей «старших» одного больного Куприна жена увезла в Сов. Союз, остальные как будто тут, но как будто их и нет. Друг с другом не видятся. Недавно из Америки мне прислали относительно их анкету. На вопрос, кто где «вращается» — совершенно невозможно было ответить. По-моему — нигде, во всяком случае, я не знаю. Знаю только, что Бунин бывает иногда на Монпарнассе, еще недавно главном центре «вращения», экс-молодых. Теперь, говорят, и этот центр сник. Спрашивали меня еще: много ли и где эти писатели пишут? Тот же ответ: не знаю. Не видно. Да и где? Уцелевших от прежнего повременных изданий почти нет. В оставшихся так изменились условия сотрудничества, так вообще все изменилось (может быть, изменились и сами эти писатели), что их исчезновение неудивительно.
Почти то же в смысле печатания, можно сказать и о главной группе «среднемолодых»: оставшимся повременным изданиям мало дела до литературы и это, пожалуй, понятно. А эмигрантская интеллигенция 20-х годов, партийная и беспартийная, что она? Чем занимается? Ее как цельность уже нельзя рассматривать. Там явились, кажется, отдельные новообразования, занимаются кое-какими «своими» делами, политикой, насколько можно. Отдельные интеллигенты полюбили пропадать: устав от эмигрантских занятий «политикой», исчезают на годы «сажать картофель» или вроде (что достойно уважения).
Если уцелели кое-какие старые «общества», то лишь по имени. Одно из них — «Зеленая Лампа». Достаточно сравнить его теперешние (крайне редкие) собрания с прежними, чтобы увидеть всю разницу. Когда-то там выступали люди, ныне разъединенные, трактовались равно вопросы и политические, и литературные, возникали живые споры о «миссии» эмиграции…
Теперь, в другой атмосфере, на недавнем, хотя бы, заседании, — как все чинно, равнодушно, — холодно! Заседание, по-своему, интересное; тема — литературная, но дающая возможности расширить вопрос. Это и сделали ораторы — все почти из группы «среднемолодых». Говорилось о книжке Г. Иванова, самого талантливого из современных поэтов. О ней уже шли раньше всякие разговоры, притом самые неинтересные. В книжке есть места, способные возбудить вполне понятное «отвращение». Но не в них же суть, а в той стороне, которая с таким мастерством и глубиной вскрывает душу современности, ее падения и — взлеты. На эту сторону и пытались молодые ораторы обратить внимание публики.
Публика (полный зал) слушала и молчала. Соглашалась? Не соглашалась? Была разочарована? Неизвестно. Ведь и «публика» теперь, на всяких заседаниях и вечерах, уже не та, что в 20-х годах: другая, другой, второй, эпохи.
Конечно, «публика» во все времена — некий икс. Редкий писатель вполне знал своих читателей. Но теперь, когда внутри всего эмигрантского круга пошло разделение, «публика» стала еще загадочнее; ров, отделяющий читателей от писателей кажется еще шире.
Однако, довольно! У меня вовсе не было намерения так долго говорить о данном положении нашего парижского угла, оно известно. Уточнение мне было нужно для перехода к чему-то другому. Гораздо интереснее, что это положение и его печаль стали надоедать, утомлять многих, особенно из широкого круга «среднемолодых» парижских писателей. Что сделать? Как помочь? Все знают, что «больших дел» не затеешь; к делам «малым» у русского человека издавна нет вкуса, ни веры в их успешность (оттого, м. б., они все проваливаются). Однако на традиционных моих «воскресеньях» (вот тоже нечто оставшееся с 20-го года), кому-то из участников пришла мысль создать «Клуб писателей и читателей». Затея оказалась по вкусу, оживила засыпающих, «полумолодые» принялись за дело. В какие-нибудь 10 дней был найден скромный «подвал», разосланы широкие (но с выбором все-таки) приглашения, отпечатаны почетные билеты, и назначен близкий день «открытия».