Аплодисменты - Людмила Гурченко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На улице была мартовская слякоть. Я пошла к гостинице «Октябрьская» по улице, что налево от Дома кино идет параллельно Невскому. Более всего в тот момент хотелось быть одной на всем белом свете. Наступило расслабление. И заиграла фантазия, зашевелились мыслишки. А в них обозначились всякие соображения по поводу моего «директора». И тут же попробовала деловую походочку. И вроде ничего — не стала себе смешной. И, опершись на металлические перила моста, что около цирка, глядя в мутную воду с плавающими черными льдинами, говорила кому-то по телефону доверительным тоном: «Э-эх, милый мой, а ты думаешь, что это мне в голову пришло считать выполнение плана по фактически реализованной продукции…» И… тоже звучит. Звучит! Как прекрасно жить! Какой солнечный и зеленый этот вечер! Как будет счастлив папа!
Вот и кончилось время разрозненных опытов. Сейчас все, что столько лет копилось, сольется воедино и начнет работать на большую и ответственную стройку. Сколько лет я ремонтировала квартиры и клеила обои! Сколько лет мечтала и готовилась к такому капитальному строительству!
Моя энергия несла меня вперед, азарт захлестывал. А внутри что-то шептало: мало, не то. Придумай что-нибудь эдакое, экстраординарное, не «як у людей. Хай усе будуть як люди, а ты як черт на блюди». Не могу, не могу, не могу ничего придумать! Хочу сказать, закричать, поделиться наконец-то радостью — ведь это уж точно, уже не передумают… Это роль — моя… Вот идет маленький милиционер, он сейчас самый близкий: «Добрый вечер! Простите, вы не беспокойтесь, ничего нигде не произошло. „Карнавальную ночь“ смотрели? Это я там была… Не узнали?.. Ну, не в этом дело, у меня сегодня… Сегодня у меня, понимаете, ах… очень счастливый день!»
1973-й…
Наверное, у каждого человека есть такой период, такой отрезок времени, в течение которого происходит нечто… ну… фатальное, такое, что нельзя не расценить как неизбежное, неотвратимое. У меня это 1973 год. В нем все — работа, смерть, любовь.
Ранняя теплая весна и три разнообразнейших роли. Спала в поездах, самолетах, калачиком на задних сиденьях в «киносъемочных» машинах. Домой вообще не попадала. Здоровье распределило главные силы на съемку. Все остальное вчетверть ноги, вполголоса. С тех пор сама собой стала выстраиваться теория экономии физических сил.
Несмотря на то что я была утверждена, роль директора все еще оставалась для меня как дверь, от которой нет ключа. Я еще далека была от героини и так беспомощна, что руки сами тянулись к сценарию, как к спасению. И я поставила себе задачу — читать сценарий Гребнева «Старые стены» два раза в день. Интересно, но каждый раз я открывала для себя новые, еще буквально утром пропущенные детали. И мало-помалу, по чуть-чуть, по зернышку внутри стал выстраиваться каркас будущего здания. Но совсем не типовой. «Хочу приттить до своего директора з душой нараспашку». Здесь папа прав. «Нараспашку»? Значит, никакого начальственного, директорского тона, властных интонаций. Так: вышла из низов, на родной фабрике прошла все службы, выросла от ткачихи до директора. Она не из «барских деток». Откуда же могут взяться властные и приказные интонации? Тише, все тише, скромнее, глубже и человечнее.
Мое лицо, фигура и походка сами собой изменялись, перестраивались, перерождались. И порой ощущала раздвоенность между той — в мини-юбочке, не отстающей от модных веяний, какой я была в жизни, и той — в простом костюме, в удобных туфлях, с гладкой прической, какой я была в роли.
И, пожалуй, впервые я пришла к мысли, что самое сложное в актерском деле — сыграть роль современника. Я не знаю, какими были люди сто, двести, триста лет назад. Автор запечатлел свое время в диалогах, ремарках, замечаниях, иногда в заметках, обращенных к актерам. Актеры могут здорово это почувствовать, особенно талантливые. Но это все равно будет правдоподобием — ведь узнаваемость никак и ничем проверить нельзя. А все, что окружает, — мебель, костюмы, реквизит — ведь всего этого остается все меньше, и меньше, и меньше. Это уходит вместе со временем, оставляя очаровательный запах прошлого, чего-то прекрасного, наверняка лучшего во всех отношениях, чем то, что сохранилось на сегодня. Короче, роль современную играть страшно и опасно, по] ому как персонажи на экране — это люди, сидящие в зале. Узнаваемость, узнаваемость, сиюминутная, ответственнейшая узнаваемость. «Неправда, — говорят ткачихи, глядя на актрису, суетящуюся у ткацкого станка, — я не такая, да и никто из девчат нашего цеха не похож на эту артисточку, врете!» Вот и приговор. А если еще и директор, да еще и в моем исполнении, да еще и с моей «трюллялистической» биографией? В каком состоянии я была тогда, на пороге новой жизни в профессии? Его трудно зафиксировать в точных словах. Но сейчас знаю — те сложности, о которых я могла догадываться, были лишь легким облачком по сравнению с давшими знать о себе сразу, как только началась работа.
Сцену разговора с дочерью снимали прямо в жилой квартире. Гостеприимная семья предоставила для любимого кино свое уютное жилье. Соседи по дому открыто завидовали, и все наперебой приглашали нашу администрацию посмотреть свои апартаменты. Но только поначалу. Когда же, через этажи, люди в промасленных комбинезонах потянули толстые провода, кабели, электрические приборы, штативы, тележки, «бэбики» и реквизит; когда обитателей квартиры выселили на кухню и обязали не очень-то шуметь и поменьше разговаривать по телефону; когда ненужная для съемки мебель была вынесена на лестничную клетку и на балкон, а в передней, ванной и коридорах скромно расположилась половина группы, человек двадцать, — все соседи прикрыли свои двери и только в щель, через цепочку, с любопытством наблюдали: кино… как же это происходит? И когда же, наконец, появятся актеры? На такой случай есть точное кинематографическое выражение: «Там, где студия пройдет, трава три года не растет».
«Не понимаю, — говорит мать-директор, — хороший парень, без пяти минут инженер, ну что же еще нужно?» Это место в диалоге с дочерью, где мы добираемся до проблем ее личной жизни. Все было нормально. Шла себе репетиция и шла. Но на меня как накатилась вдруг тяжесть — ноша не по плечу, ну просто тупик, и мое бессмысленное пребывание вот здесь, в этой квартире, в этом костюме, рядом с молодой актрисой, которая должна быть моей взрослой дочерью. А я — сама ни черта не смыслящая в этой жизни — должна ее поучать с высоты своего жизненного «директорского» опыта и авторитета. Чушь все, вранье! Стыдно. Не могу! Я всем существом воспротивилась произносить этот монолог и сказала об этом режиссеру. У него побелело лицо: «Мне абсолютно безразлично, что вам лично этот текст, эти слова несвойственны. У себя дома вы будете говорить как хотите и о чем хотите. А героиня фильма Анна Георгиевна — не вы, понимаете? Не вы! Она человек другого поколения, другой судьбы, она выросла в стенах этой гремящей фабрики и — уж извините — трюллялизмом никогда не увлекалась. Ее действительно интересует выполнение плана, прогрессивки и обрывность нити. Это она, а не вы». Уж лучше бы он кричал. Можно было бы ответить. А то говорит холодным, ледяным тоном, ой как жутко. «Не буду говорить этот текст». «Перерыв десять минут», — крикнул режиссер. И, чтобы снять неприятную атмосферу, стал что-то весело и возбужденно рассказывать. Как будто ему плевать на меня. Сижу за столом на кухне, соображаю, за что бы схватиться, чтобы не расплакаться. По углам кухни, стараясь быть незаметными, сидели хозяева квартиры. И тоже молчали. Как тянется время. Минута длиной в год. «Может, вам чайку?» — тихо предлагает хозяйка. Что делать? Жила себе худо-бедно, снималась, ну и ладно. Куда занесло, куда полезла, дура… Директор!.. О, какая мука внутри. Не подчинюсь, не буду произносить то, чего не чувствую. Могу обмануть, в конце концов, наиграть. Но это не выход. Да лучше в форточку вылечу, чем выйду, и после того уничтожающего тона «заиграю». «Трюллялизм»?! А ты попробуй поставь картину с «трюллялизмом». Ну что же делать, что делать? Сейчас уже нельзя сказать «не буду». Уже прошло время. Надо было сразу хлопнуть дверью или что-то ответить умное.