Далеко в Арденнах. Пламя в степи - Леонид Дмитриевич Залата
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вот сейчас мне снова приходится играть роль. Только теперь уже племянника фермера, глухонемого Клода.
Никогда не думал, что это так трудно. Человек обычно не замечает своего языка, разве только если он заболит. Не вспоминает о своих ушах. И вдруг ему говорят: ты глухонемой, ты не только не умеешь разговаривать, но не имеешь права реагировать на звуки.
И начинается мученье. Язык чешется от желания сказать хоть слово, во рту сохнет. Но это еще полбеды. Мир наполнен звуками, они лезут в уши, раздражают, а ты должен не замечать их. Мне вспомнился фильм: в подобной ситуации враги стреляли над головой нашего разведчика, а он стоял будто каменный, и ни один мускул не дрогнул на его лице. Тогда этот эпизод вызвал у меня восторг, теперь я готов, пожалуй, поставить под сомнение такую выдержку.
Мы были единственными пассажирами на станции. Казалось, поезд только ради нас и сделал остановку. Едва сели, дежурный дал сигнал отправления.
Вагон был почти пуст. Дремал мужчина, подперев ладонью седую чубатую голову. Иссеченное черными крапинками лицо говорило о том, что это шахтер. Трое парней резались в карты: одному из них, похоже, чертовски везло, он выглядел как именинник, а его партнеры бросали на него сердитые взгляды.
Я размышлял над словами Симона. Даже моих мизерных знаний языка хватило, чтобы понять: речь идет о береговых укреплениях напротив Британских островов. В концлагере, среди военнопленных, тоже велись разговоры об Атлантическом вале, но никто толком не знал о его истинном назначении. Ходили слухи, будто немцы готовят плацдарм для решающего десанта через Л-аМанш. Но когда я сказал об этом Дезаре, тот недоверчиво пожал плечом: «Глупости! Возможно, у Гитлера и было такое намерение, пока он не полез на Россию. А теперь...»
Поезд долго громыхал на стрелках, часто замедлял ход, пока наконец не остановился под куполом вокзала.
Город был окутан мраком. На фоне неба тускло вырисовывались готические шпили древнего Льежа. Несмотря на поздний час, привокзальная площадь была заполнена машинами, громко хлопали дверцы. Сквозь красные шторы светились окна ресторана, оттуда доносились звуки музыки. Прошел какой-то господин в котелке, под мясистым носом — закрученные в кольца усы, в руках — инкрустированная серебром палка. Он что-то раздраженно говорил тучному полицейскому, а тот, приотстав на шаг, шел следом за ним и угодливо козырял.
Я не мог избавиться от впечатления, что смотрю кадры какого-то фильма о далеком прошлом...
Нам повезло. Минут через десять мы сидели уже в вагоне другого поезда. Куда он пойдет, мне было неизвестно.
На этот раз пассажиров набралось много. Но я уже успокоился и не обращал на них внимания.
Все в мире железнодорожные колеса знают одну лишь песню — колыбельную. Я увидел тебя среди подсолнухов. Ты плыла в желтом море, голова твоя была повязана белой косынкой. И вдруг ветер сорвал косынку, она полетела над желтым морем все выше и выше и превратилась в тучу, туча окутала солнце, а ты приставила ладошку к бровям и принялась глядеть ей вслед. И была ты, как когда-то давным-давно, молодая, красивая. Но только в глазах твоих, мама, я не увидел радости...
ГЛАВА ШЕСТАЯ
1
— Посмотри на себя, Стефка, на тебе лица нет. Уснула бы...
— Не могу, тетенька, не могу... Ну, почему ночь такая длинная?
— Ночь как ночь. Покойный отец говорил: время — не лошадь, кнутом не подгонишь.
«...А лежит он тут уже шестой месяц. Как привезли, был очень плохой, няни с ложечки кормили-поили. Не потому, что сам не мог, должно быть, жить ему расхотелось...»
— Ну зачем он так подумал?
— Не о себе он думал, о тебе.
— Может, я пойду? А, тетя? Потихоньку, не спеша, r рассвету, глядишь, и к Бугрыни прибьюсь.
— Я тебе пойду! Дорогу замело, вон какие сугробищи... Цыганков же сказал — отвезу, значит, отвезет...
«...И не слышали мы от него ни единого словечка. Хлопцы порешили: контузия, немой, и все тут. Уставится в потолок, словно невесть что увидел там, и лежит...»
— Кажется, рассветает?
— Ох, беда мне с тобой, Стефка! Павлика разбудишь. Еще и петухи не пели.
— А отдадут его?
— Не век же ему находиться в госпитале.
— Ой, тетя Надя, как же я буду любить его! Я так буду его любить!..
«...Положили к нам новичка, совсем еще ребенок. Только попал на передовую, и в первый же день клюнуло его в живот. Проснулся он среди ночи и видит: уставился Славка в потолок и лежит, будто мертвец. Испугался парнишка, как закричит. Мы тут же вскочили с мест, сбежались сестры. И вдруг слышим: «Чего взбаламутились? Живой я!..» Чудеса, да и только: немой заговорил...»
— А если застрянет машина? Сами же сказываете — сугробищи.
— Да не машиной — в санях поедешь.
«...Утром сели завтракать, смотрим, а он сам ложку взял. Обрадовался врач. «Ты, говорит, не ложку взял, ты себя в руки взял». И пошло с того дня на поправку. Молчун, пока слово вытянешь — семь потов сойдет, но все же кое-что разузнали. Верховинец он, тракторист. А какой из безногого тракторист? Смастерили ему шефы колясочку, вот и весь его трактор...»
— Зачерствеют лепешки, пока довезу... Но он у меня не переборчивый, нет. «В твоих руках, говорит, все вкусным кажется...» Прибежит, бывало, с работы...
— Стефка, ты еще не наплакалась?
— Не прибежит он больше, тетя... Н-не на чем теперь бегать м‑моему дуд‑дарику...
— Не вздумай и при нем зареветь, слышишь? Тебе тяжко, а ему и вовсе.
«...Одно утешение — музыка. День и ночь слушал бы радио. А то как-то пошептался с сестрою, и принесла она ему сопилку. Оказывается, он и на фронте не разлучался с нею, словом, боевая сопилка. Как заиграл, из всех палат сбежались. А он играл и плакал. Не взберусь, говорит, я теперь на полонину. А что