Голубое и розовое, или Лекарство от импотенции - Лео Яковлев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Адрес я запомнил, не записывая, и через час мы с Хафизой входили в «хату», оказавшуюся двухкомнатной квартирой с анфиладным расположением этих комнат. В большой комнате уже был накрыт стол по схеме «на троих» — две бутылки марочной водки, большая пластмассовая «Фанты», маленькая «Кока-колы», толсто нарезанные сыр, колбаса и ветчина, распечатанные рыбные консервы, раскрытая баночка красной икры, кусок масла на блюдце и два больших белых московских батона, один из которых тоже был крупно нарезан. Ожидавших нас «приятелей» было двое, один — тот самый мой старый знакомый, с которым я созванивался, другой, вероятно, имел отношение к этой «хате». Увидев мою спутницу, они слегка смутились. — Мы-то считали на четверых, — сказал мой приятель. — Ничего, справимся, — ответил я. Хафиза, чувствовавшая себя неуютно за столом с мужчинами, быстро перекусила, — избегая смотреть на ветчину, в которой она опознала свинину, — сыром, маслом и рыбой, попробовала несколько зернышек красной икры и сказала, что пойдет отдыхать, а мы продолжили застолье. Первым долгом я, естественно, ожидал реакцию моих приятелей на Хафизу и сразу же дождался: — Ну, старик, ты даешь. Где ты взял такое сокровище. Вези ее скорей в Италию, получишь там за нее колоссальные бабки. Тебе ведь все равно ее не удержать, — сказал мой старый знакомый. — Услада очей! Звезда гарема! — мычал другой. — Да что вы, ребята. Это же моя внучка, — вдруг сморозил я, наверное, оттого, что «внучка» рифмуется с «сучкой», а под этой «маркой» Надира ввела ее в мою жизнь. Мой старый приятель оглушительно захохотал, и я вспомнил, что он знаком со мной более тридцати лет, общался и с Ниной, моей покойной женой, и хорошо знает, что у меня никогда не было детей. — Ладно! Внучка, так внучка, — сказал он, успокоившись. — Давай о делах. Время-то позднее! Переходя к делам, я пожелал узнать, каким образом в его лице процветает в настоящее время бывший заслуженный строитель-проектировщик машиностроительных заводов-гигантов. Ответ был краток и прост, как и правда: — Тружусь на босса консультантом по недвижимости. — По какой недвижимости? — удивился я. — Вроде той, где мы сидим. Квартиры туда, квартиры сюда. По нашей части Москвы, — добавил он, делая ударение на слове «нашей». К этому времени он понял, что по моим делам разговор втроем не получится, и его приятель тут же по какому-то его знаку поспешил откланяться. Проводив его, он вернулся за стол и вопросительно взглянул на меня. — Нужен кощей, Паша! — сказал я. — Помню, ты говорил, что у тебя есть надежный. — Сам ты кощей, — ответил, смеясь Паша. — Он теперь всеми уважаемый человек, депутат Московской городской думы, председатель какого-то комитета, чей-то помощник и прочая, и прочая, и прочая… Помолчав, он добавил: — Но из дела не вышел. Только дело должно быть стоящим… — Стоящее, — сказал я, но от вдруг охватившей меня неуверенности добавил: — Я так думаю. Паша задумался, видимо сомневаясь, стою ли я драгоценного внимания кощея-политика, а потом решил: — Ладно. Устрою тебе встречу на свой страх и риск. Завтрашний день уйдет у меня на организацию, а ты отдохни, погуляй со своей — как ты говоришь? — ах, да, внучкой. И он, громко смеясь вместе со мной, на сей раз разделившим его веселье, вышел из комнаты. Я запер за ним дверь, почему-то ни к селу, ни к городу вспомнив, как вот также громко смеясь вдвоем вошли к Порфирию Петровичу Раскольников и Разумихин. Почему это мне вспомнилось? Ведь убитый мной тонтон-макут, во-первых, сам собирался убить меня, а, может, заодно и Хафизу, а, во-вторых, на этой грешной земле мой тонтон-макут был гораздо вреднее и опаснее, чем старушка-процентщица. Впрочем, такие оценки и выводы — дело Господа Бога. У меня же не было ощущения, что своими последними делами я нарушил Его волю, и я со спокойной совестью улегся спать на диване в большой комнате, укрывшись своим плащом. Мой «night cap» в виде «трехсот грамм» был очень глубоким и соответствующим был мой сон.
Проснулся я оттого, что луч солнца, отраженный стеклом серванта, бродил по моему лицу. Я увидел, что я укрыт пледом, а Хафиза убрала стол, оставленный нами в довольно свинском состоянии, и теперь по доносящемуся ко мне шуму понял, что она возится на кухне. Когда я умылся, стол в кухне был уже накрыт. Не было ветчины, она ее оставила в холодильнике и попросила меня при ней свинину не есть. Не было и водки. Две пустые бутылки стояли возле мойки, хотя я готов был поклясться, что в одной из них вчера оставалось не менее ста граммов водки. Потом мы пошли гулять. Плащ скрадывал ее красоту, и встречные мужики не приклеивались к ней. Я сказал, что у нас целый день свободен. Везти ее в суматошную Москву мне не хотелось, и я повел ее в сторону Переделкино. Так неспеша мы дошли до могилы Пастернака. Она удивилась живым цветам, и я сказал, что здесь лежит великий поэт. Она попросила прочитать его стихи. Я прочитал то, что вот уже почти тридцать лет читал своим подругам — «Зимнюю ночь», но она ничего не поняла. Она никогда не видела свечи и не могла понять, как от огня, стоящего на столе, могут на потолке оказаться тени рук и ног людей, лежащих на кровати. Я подумал, что мир смещенных реалий, а таков в большинстве случаев мир поэзии, для нее закрыт, и прочел ей «Синий цвет». Эти стихи ее потрясли. Я уж не стал рассказывать ей историю любви молодого и красивого князя Николоза к синеглазой красавице-княжне Екатерине, променявшей великого поэта на владетеля Самегрело и ставшей княгиней Дадиани, и без этого она заставляла читать их раз пять. Мне надоело и я, сказав ей, что прочту ей стихи еще одного великого поэта, стал декламировать: «Я слово позабыл, что я хотел сказать…» — в надежде, что у Мандельштама она и вовсе ничего не поймет. К моему удивлению, она заявила, что это действительно великий поэт, и что она сама не раз думала, куда деваются слова, забытые нами помимо нашей воли, где они собираются, когда вдруг пропадают из наших мыслей, и что делают, а этот поэт ей все объяснил. «Вот те на!» — подумал я, скрывая этим лихим невысказанным возгласом свою обескураженность ее проницательностью. В конце дня, когда мы, усталые и пьяные от весеннего подмосковного воздуха, сидели у телевизора, почти не глядя на экран, позвонил Паша и сказал, что искомый мною кощей будет ждать меня завтра в одиннадцать часов на хазе буквально через два дома от того места, где я сейчас нахожусь. Я преодолел усталость и подошел к своему портфелю. По оставленным мной меткам я убедился, что его содержимое, как и содержимое сумки Хафизы, было аккуратно пересмотрено. Мешочек с отобранными для продажи камешками был, естественно, со мной в боковом кармане моего пиджака. Видимо, отсутствие «предмета» переговоров было дополнительным аргументом в пользу важности встречи.
Пришло время ложиться спать, и Хафиза сказала: — Зачем тебе тесниться на диване? В той комнате широкая кровать, места хватит нам двоим. Я заглянул во вторую комнату и убедился, что там действительно мы могли бы без труда разместиться вдвоем, но предложение, полученное от девочки, еще не достигшей шестнадцати меня смутило, хотя «Лолиту» я прочел с удовольствием. Однако Хафиза была такой безыскусной и естественной, каковой многоопытная Лолита была, вероятно, лет в пять-шесть, и я решил, что учитывая нынешнее состояние моей аппаратуры, Хафиза ничем не рискует, а я хоть почувствую рядом такую красоту и молодость, да и теплее будет — подумал я и засмеялся, вспомнив слова из Книги книг: «Когда царь Давид состарился, войдя в преклонные лета, то покрывали его одеждами, но не мог он согреться. И сказали ему слуги его: пусть поищут для господина нашего молодую девицу, чтобы она предстояла царю и ходила за ним, и лежала с ним, — и будет тепло господину нашему, царю. И искали красивой девицы во всех пределах Израильских и нашли Ависагу Сунамитянку и привели ее к царю. Девица была очень красива, и ходила она за царем и прислуживала ему, но царь не познал ее». Примерно такая же ситуация через несколько столетий возникла в сказаниях евангелистов и в озорном пересказе Пушкина, горевавшего о заветном цветке Марии:
Ленивый муж своею старой лейкой В час утренний не орошал его; Он как отец с невинной жил еврейкой, Ее кормил — и больше ничего.
Смеялся же я не озорству Пушкина, а потому что и слова неизвестных авторов Книги царств, и эти строки «Гавриилиады» в молодости и потом, когда я еще был в силе, казались мне веселой выдумкой, поскольку я не мог себе представить, что эти старики, как почетные хевсурские гости, уложенные в знак доверия в одну постель с дочерью хозяина, только грелись вблизи своих дев, не давая волю рукам и губам: они ведь были «законными» и над ними не висел острый хевсурский кинжал. И вот сегодня судьба наказывает меня за неверие, заставляя пережить то, что казалось мне невозможным. Но я, оказывается, недооценивал свою Судьбу: она готовила мне сегодня вечером еще один сюрприз, которому было суждено перевернуть мою жизнь. Хафиза пропустила меня в ванную вперед, оставшись убрать продукты и помыть посуду, и когда я уже лежал, быстро приняла душ и в одних трусиках, как в нашу первую ночь в вагоне, прыгнула в постель. И сразу же под одеялом подкатилась ко мне со словами: «Давай погреем друг друга». Я повернулся к ней, обнял и прижал к себе. Мы согрелись, и моя рука начала вольное плавание по ее телу, а губы отыскали маленький твердый сосок. Она лежала спокойно и, казалось, наслаждалась моими ласками, но когда мои пальцы осторожно оттянули резинку трусов от ее шелковистой кожи и двинулись вниз, она вдруг сказала: — У меня есть для тебя записка! — От кого? — удивился я. — Сам узнаешь! Она откинула одеяло, одним прыжком оказалась на полу, подошла к своей сумке и, порывшись там, вернулась ко мне с клочком бумаги. Я включил лампу на тумбочке у своего изголовья, взял у нее эту бумажку, сложенную вдвое, развернул ее и прочел: «Турсун, не лез к Хафизе. Она твоя родная внучка». Вместо подписи была нарисована луна с носом, глазами и полураскрытым ртом. Когда-то, рисуя на песке такие шаржики, я дразнил Сотхун-ай, потому что приставка к ее имени «ай» на русский язык переводится словами: «луна» или «месяц». Так что сомнений в том, кто автор этой записки, нет. — Ты знала, что здесь написано? — спросил я Хафизу. — Да. — Как же ты лезла ко мне. Ты действительно сучка — даже не дождалась, чтобы я сам принялся за тебя. — Я по тебе видела, что ты сейчас ничего не можешь, и я останусь девственницей в любом случае. Но мне хотелось испытать твои ласки и узнать, почему Сотхун-ай любила тебя так, что не хотела знать никакого другого мужчину, — сказала Хафиза, и добавила, смеясь: — А ты бы все равно полез ко мне, разве нет? — Но у нее же был после меня Абдуллоджон! — сказал я, пропустив мимо ушей последний вопрос. — Абдуллоджон был ее отцом, но об этом никто не знал, и он объявил ее своей женой, когда тебя увезли, а она осталась беременной. И других мужчин, кроме тебя, у нее не было. — Значит, ты пошла со мной на кладбище, чтобы я побыл на могиле моей родной и единственной дочери. — Да! — Как же ее звали? — Зейнаб, — прошептала Хафиза. Она снова лежала в моих объятиях, но я не осмеливался ласкать ее, как женщину. Я держал в своих руках сразу трех своих женщин — Сотхун-ай, мою первую любовь, Зейнаб — мою дочь, и Хафизу, свою внучку, и о двух из них я еще сегодня утром ничего не знал, и я благодарил Бога за ниспосланное мне бессилие, которое уберегло меня от кровосмешения.