Голубое и розовое, или Лекарство от импотенции - Лео Яковлев
- Категория: Проза / Современная проза
- Название: Голубое и розовое, или Лекарство от импотенции
- Автор: Лео Яковлев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лео Яковлев. Голубое и розовое, или Лекарство от импотенции
From: bookra(a)kharkov.ukrtel.net Роман в двух частях
Лео Яковлев (род. в 1933 г.) — автор романов и повестей: «Корректор» (Харьков, 1997); «Антон Чехов. Роман с евреями» (Харьков, 2000); «Повесть о жизни Омара Хайяма» (Нью-Йорк, 1998, Москва, 2003–2004); «Холокост и судьба человека» (Харьков, 2003); «Песнь о нибелунгах» — повествование в прозе (Москва, 2004); «Гильгамеш» — повествование в прозе (Москва, 2005), а также автор-составитель книг: «Суфии. Восхождение к истине» (Москва, 2001), «Афоризмы Патанджали» (Москва, 2001), «Библия и Коран» (Москва, 2002); У. Черчилль. «Мускулы мира» (Москва, 2002), «Поверья, суеверия и предрассудки русского народа» (Москва, 2003).
От автора
За пять лет, прошедших с того момента, когда в этом романе была поставлена последняя точка, в мире увидел свет добрый десяток книг, к которым я в той или иной степени авторства имею отношение. По некоторым из них уже потребовался дополнительный тираж, а вот судьба этого текста как-то не складывалась, и во мне росло ощущение своей вины перед ним: я стал постоянно слышать плач этого нерожденного ребенка. Следуя своим убеждениям, я старался и стараюсь не вмешиваться в течение дел земных, полагая, что Предопределение божественно, и все нити Судьбы и людей, и книг находятся в руках Аллаха. Исключение из этого своего правила я допускаю лишь тогда, когда чувствую на своем Пути противодействие мелкого рогатого скота и иных сил, не имеющих, на мой взгляд, ничего общего с волей Всевышнего, и тогда я стараюсь поступать им наперекор.
Издание этого романа можно отнести именно к таким моим поступкам, и совершил я его при Его содействии, а значит — и в соответствии с Его волей. Теперь несколько слов о самом романе. Последнее время кто-то настойчиво внедряет в русскоязычный литературный обиход мало понятную и мало кому интересную целано-виано-селиновую прозу, вдохновившую некоторых впечатлительных российских литераторов на еще более убогие подражания. Я же, работая над этим текстом, старался не нарушать заветы старых мастеров, считавших, что проза должна быть краткой, простой, точной и ясной. Кроме того, я считаю, что в художественной прозе должен быть тайный знак, появляющийся в начале повествования и рано или поздно оказывающий влияние на дальнейшие судьбы действующих в нем лиц, как, например, заячий тулуп, совершенно ненужный Гриневу, отбывающему в далекую крепость. Здесь же таким знаком послужило простенькое колечко, случайно найденное героем романа на заре его туманной юности. А все последующие, происходившие в его жизни события, сменяли друг друга сами по себе, уже независимо от воли автора. Всего вам доброго! Лео Яковлев Харьков июль 2004 г.
Часть первая
Девятая жизнь старого котаКот живет девять жизней.Английское поверьеЭто рысьи глаза твои, Азия,Что-то высмотрели во мне.
Анна АхматоваГлава 1
О старости, о печали, об импотенции и других не очень приятных Вещах
Говорят, что три случая подряд — это уже система. Я не поверил этому закону, вернее — мне не хотелось ему верить, и я довел число таких «случаев» или контрольных проверок чуть ли не до десятка. К тому моменту не только я, но и свидетельница всех моих фиаско и соучастница всех моих усилий — моя сорокалетняя подруга — поняла, что все кончилось, и спокойно выслушала мои сбивчивые слова, отпускавшие ее на все четыре стороны. Единственным моим утешением было отсутствие радости по поводу этого неожиданного обретения свободы на ее милом личике, ставшем для меня таким родным за долгие-быстрые пять лет, пролетевшие со дня нашей первой близости. И вот теперь — мы просто знакомы, как странно…
И все же, когда я осознал, что с этого момента в моей квартире НИКОГДА не будет больше звучать женский голос — голос ожидания и страсти, что мои пепельницы никогда больше не заполнят недокуренные сигареты с губной помадой на мундштуке, что будет пустовать вторая кофейная чашечка и навсегда умолкнут интимные тосты, и что допить НАШ коньяк мне предстоит в одиночестве, окружающий меня мир мгновенно потускнел, проступили трещины на потолке, из темных уголков выглянули злыдни, и убожество обстановки, до этого укрытое радостью и полнотой бытия, стало жестокой реальностью. Человеку присуще искать внешние причины своих бед, и я их сразу нашел: во всех или почти во всех моих трагедиях виновницей оказалась непроходимая бедность, которая коварно подстерегла меня на исходе лет. И я вмиг представил себя посреди роскоши. Это нетрудно было сделать, ведь роскошь теперь обосновалась совсем рядом — и на экранах и в жизни — в мебельных и прочих частных магазинах, салонах сантехники и бытового обустройства. Из всего этого легким усилием воображения можно было смонтировать уютное гнездышко с шелковым постельным бельем, легкими управляемыми жалюзями, с баром, заполненным изысканными напитками (а не сиротливой бутылкой коньяка «Херсонес» — аж четыре звездочки), с небольшим бассейном и скромной японской видеотехникой, розовым какаду в золоченой клетке, комнатным водопадиком и т. д., и т. п. В этом созданном моей мечтой Эдеме со мной, конечно, не могло бы произойти то, что случилось в моей обшарпанной квартире. Правда, предательская память вытаскивала из своих закромов озорные стишки позднего Пушкина о том, что богатство есть весьма слабый заменитель земных утех, о которых я последнее время довольно часто вспоминал, глядя, как молодые люди перебирают вошедшие в моду четки:
К кастрату раз пришел скрипач, Он был бедняк, а тот богач. «Смотри, — сказал певец без мудей, — Мои алмазы, изумруды — Я их от скуки разбирал. А! кстати, брат, — он продолжал, Когда тебе бывает скучно, Ты что творишь, сказать прошу». В ответ бедняга равнодушно: — Я? Я муде себе чешу…
В тот миг, когда я «перебирал» слова поэта «мои алмазы, изумруды», перед моим мысленным взором возникло видение: человек с нездешним лицом жестокого восточного властителя в слабом свете керосиновой лампы, почти аладиновской, вытаскивает из битком набитого кожаного мешка какую-то длинную цепь с прозрачными камнями в трех средних звеньях, и я запоминаю на всю жизнь тусклый блеск красновато-желтого металла и нарядные радостные лучи собранного этими волшебными камнями света. И еще слова на полузабытом мною языке: «Не смотри так! Это все будет твое и…» Далее следовало дорогое мне в отдаленные времена нерусское женское имя, дорогое и ныне. Я прогнал это видение, опасаясь переступить черту запретных воспоминаний, поскольку оно явилось не из волшебных сказок «Тысячи и одной ночи», а из моего далекого нелегкого прошлого и лишь в дальнейшем приобрело некоторые фантастические черты.
Видение ушло, но осталось ощущение обделенности: показав мне на заре жизни краешек иного бытия, судьба резко увела меня в сторону, и теперь восточное богатство, однажды увиденное мной в полутьме чужого жилья, казалось мне несметным. Стань оно моим, как мне было обещано, жизнь моя была бы именно такой, какой я представлял ее сейчас в своих сладких мечтах, и моей импотенции не было бы и в помине, поскольку эта немочь с богатством и могуществом, как мне казалось, просто несовместима. Но мечты мечтами, а продолжать свою жизнь я должен был, увы, не в розовых снах, а в неприглядной реальности. Лет тридцать назад, в тесной мужской компании после первых «стаканов», когда, перед тем как по российской традиции перейти к политическим вопросам, разговор еще кружился вокруг «бабсов» — кто кого «имеет» или кто кого хочет «иметь», наш лет на пять старший друг Вася произносил обычно свою сакраментальную фразу: — Вот вы, ребята, все в хлопотах и в хлопотах, а мне хорошо: я — импотент и никаких тебе забот! Все весело смеялись, потому что тихо любившая его сметчица Катя примерно раз в месяц, когда Вася в соответствии со своим домашним укладом мог выделить ей вечер и часть ночи, наутро появлялась на работе бледная, с темными кругами под глазами, а иногда и просто брала отгул, чтобы отлежаться. И вот теперь мне предстояло на себе проверить скрытую правду Васиной шутки. Об импотенции знают все, и любой мужчина понимает, что когда-нибудь она может наступить. Двадцатилетний думает, что это произойдет после сорока, тридцатилетний полагает, что импотентами становятся после пятидесяти и так далее: каждый старается оставить себе еще лет двадцать-тридцать на главное удовольствие жизни. А что делать человеку, если ему идет шестьдесят восьмой год? Я долго думал над этим и пришел к выводу, что такому человеку нужно успокоиться душой и телом и благодарить Бога за полученную от Него долгую жизнь со всеми ее радостями и печалями. Вспомнил я и другую поговорку своей молодости, состоявшую из вопроса: «Что нужно пожилому человеку?» и ответа: «Четыре „п“ — покой, пенсия, пурген и простокваша». До сих пор наличие у меня моей милой, а ее, следуя уличной или заборной терминологии, я вполне обоснованно мог обозначить большой буквой «П» — неприличное непечатное, или, как теперь говорят, ненормативное слово, начинавшееся с этой буквы, мы с моей подругой для обострения чувств частенько употребляли в минуты близости, — заслоняло необходимость и значение остальных «п», но теперь именно они вроде бы выходили на первый план в моей жизни. Впрочем, пурген и его современные разрекламированные профессиональными актерами заменители мне еще не были нужны, с кефиром трудностей не было, и я основное внимание на первых порах уделил обретению покоя, покинувшего мой дом, поскольку в нем все-все — и фотографии моей покойной красавицы-жены в ее разных возрастах и в разных недоступных ныне для меня местностях вроде Кемери, Пярну или Сухуми, и старый-престарый сибирский кот Тигруша, выросший из котенка, принесенного ею лет пятнадцать назад прямо с улицы и проживший в нашей небольшой квартире всю свою недолгую кошачью жизнь, не считая нескольких непродолжительных брачных отлучек, и письма от давно ушедших из нашего мира людей — выбросить эти пожелтевшие листки для меня означало предать их светлую память, переполненные полки, где каждая книга имеет свою дату приобретения и свою историю, кофейный сервиз и набор рюмок — свидетели былых бесед в кругу тех, кто далече и кого уж нет, и многое, многое другое — все напоминало в этих моих стенах о необратимости бытия.