Россия и современный мир № 4 / 2010 - Юрий Игрицкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В ходе третьей Смуты – «постмодернистской», определяющей основные контуры нынешней и, возможно, грядущей России (Смуты, начавшейся на исходе прошлого века) – дошла очередь и до не справившейся с вызовами современности советской империи, на руинах которой по сию пору ищет и никак не обрящет себя «Новая Россия». Об итогах этого процесса говорить преждевременно. Однако, как говаривал маркиз Галифакс, «лучший способ догадаться, что будет – припомнить, что уже было».
В таком ключе для понимания современной России особый интерес не только для ее историков, но и для любого серьезного исследователя-россиеведа представляет Смута начала XX в., ход и итоги которой обусловили ключевые параметры всей отечественной (и не только) истории Новейшего времени. Симптоматично, что первый выпуск «Трудов по россиеведению» образованного в 2008 г. Центра россиеведения Института научной информации по общественным наукам Российской академии наук (который, можно сказать задаст некую генерализующую направленность всему современному отечественному академическому «россиеведению») – целиком и полностью посвящен одной единственной теме – проблеме русской революции, рассматриваемой как ключ к «понимающему познанию» России (см.: 90). Как уже давно и четко сформулировал крупнейший «смутовед» России, автор знаменитой «Красной смуты» (18; 19) В.П. Булдаков. «Понять “красную смуту” – значит понять будущее России. В конечном счете это значит понять, наконец, место России в будущем человечества» (18, с. 373).
Действительно, «Красная смута»18, спрессовавшая в себя эпохальные события российской истории (обвал многовековой самодержавно-монархической системы взаимодействия власти и общества; попытки установления демократии европейского типа; крах этой попытки, выразившийся в анархии и охлократии, неудачном путче «справа» и установлении диктатуры «слева»; братоубийственная Гражданская война и восстановление империи уже в новом историческом качестве), является не просто символической «точкой отсчета» и уже пройденным и оставленным далеко и навсегда позади «историческим перекрестком» и «временем упущенных альтернатив».
В тот уникальный период история предоставила шанс всем актуальным политическим силам России реально проявить свои потенциальные возможности, попытаться на практике доказать адекватность исповедуемых теорий российской действительности, воплотить в жизнь доктринально провозглашенные «исторические альтернативы». Сразу несколько таких «альтернатив» получили возможность побороться за право власти в самой крупной из сухопутных империй мира – Российской империи. Такая власть – не столько над бескрайними просторами и их несчитанными материальными ресурсами, сколько – в первую очередь – над огромными массами народа (народов) империи, над жизнями – телами и душами, умами и сердцами ее подданных – не могла перейти из рук в руки легко и безболезненно, без борьбы и потрясений, путем простого соблюдения некой юридической процедуры по воображаемым политиками правилам.
Рубеж конца Нового времени вообще оказался роковым и даже фатальным в судьбе целого ряда империй, предельно обнажив проблему не только их удивительной исторической жизнеспособности, типической устойчивости во времени, но и их необыкновенной исторической «хрупкости» (см., напр.: 112), особой уязвимости в «смутные времена». Не смогла остаться в стороне и Россия. Фактическая капитуляция перед вызовами Новейшего времени самодержавия в течение многих столетий игравшего системообразующую роль в отечественной истории, поставила в повестку дня вопрос о самой возможности сохранения России в ее имперском формате.
«Смута» воцарилась не просто на геополитически великом по глобальным меркам пространстве, в одночасье утратившем привычные скрепы самодержавной государственности. Еще в большей степени «смута» установилась в мифологическом пространстве массового сознания и без того склонного к крайностям (без малейшей иронии) великого русского народа, мобилизованного «Великой русской революцией» в сферу «большой политики», где боролись за доверие и голоса народа политические силы, о которых те имели самое «смутное» представление.
Но среди множества сомнительных мифов Смуты есть и непреложный факт истории: на этом тендере партийных утопий неожиданную, но от этого не ставшую менее убедительной, победу вырвал большевизм, который почти никто из конкурентов поначалу не принимал всерьез. Однако именно партия большевиков пришлась ко двору Истории, из ее полумифического и полулегального аутсайдера стремительно превратившись в ее реального и единственного фаворита, изоморфного Смуте и адекватного своему времени и месту. Органично вписавшись не только в безумие, но и в логику русской Смуты, большевики «…оказались у "кассы истории". И взяли ее…» (67, с. 37).
И вот уже скоро будет век, как не прекращаются (то слегка затухая, то вновь резко разгораясь в связи со «злобой дня» или просто очередным юбилеем) жаркие споры об «исторической закономерности» либо «исторической случайности» исхода той Смуты и о месте и роли ее в отечественной и мировой истории.
Значимость непредвзятого – Sine ira et studio («Без гнева и страсти», как сформулировал наиболее трудную задачу и священный долг каждого добросовестного историка еще Публий Корнелий Тацит в самом начале своих знаменитых «Анналов») – осмысления этих событий, казалось бы, признается всеми – политиками и учеными, левыми и правыми, русофобами и русофилами. Вот только всякие попытки «беспристрастного» разговора о революции, как правило, немедленно возбуждают страсти и раскалывают аудиторию на «революционеров» и «контрреволюционеров». Обсуждение Смуты нередко само выливается в интеллектуальную «смуту» (43), а диспуты о Гражданской войне перерастают в локальные «гражданские войны» историков (31) в залах ученых советов и научных конференций, на трибунах и «рингах» теле– и радиоэфира, страницах печати и бесчисленных сайтах Мировой Паутины.
На любом «круглом столе», посвященном смуте и революции в России (см., напр.: 44; 63; 80; 94; 14; 21)19, сразу же обозначаются явно несовместимые с «округло-застольным» спокойствием сообщества профессионально равнодушных к добру и злу летописцев болезненно жгучие «острые углы», по которым не удается достигнуть ни согласия, ни компромисса даже работающим в одних и тех же архивах и заседающим в одних и тех же кабинетах историкам. Не говоря уже о публицистах и политиках, для которых оценочная интерпретация смуты остается важнейшим критерием современной партийно-политической дифференциации и интеллектуально-идеологической демаркации российского социума. Отношение к смуте продолжает служить не только банальной «разменной монетой» в политических играх, но и подлинной мерой отечественного междоусобного размежевания, актом реального выбора «боевого знамени» и принципиального определения «народа» и «врагов народа» («распределения целей») в расколотом российском обществе.
И это значит, что «смутное время» российской истории преждевременно объявлять законченным.
«В стране, где долго, долго брани / Ужасный гул не умолкал / <…> Где старый наш орел двуглавый / Еще шумит минувшей славой…» (71, 180) – эти пушкинские строки словно прямо относятся к обсуждению смысла «русской смуты» (как и смысла «имперскости» отечественной государственности), которое по сию пору так и остается «полем брани», интеллектуальной, а временами и политической. Перманентная ситуация «исторического выбора» России – на фоне глобальных вызовов-угроз современности – превратила академическое изучение «русской смуты» в исключительно значимую проблему цивилизационной идентичности и социокультурного самоопределения. Попытки подвести, наконец, «итоги смуты» и обрести «национальное согласие» («народное единство» или хотя бы «примирение») из ставшего уже традиционным для российского общества предмета пристального и пристрастного внимания ученых, политиков и публицистов переросли в жизненно важный для самого существования российского общества и всей российской цивилизации вопрос.
Более того, исследование «русской смуты» вообще является необходимой смыслообразующей предпосылкой для ответа на самый главный вопрос россиеведения: «Что такое Россия?»
В свое время на аналогичный вопрос «Что такое Франция?», категорично сформулированный Фернаном Броделем (109; 12), другой известный французский историк, автор семитомного издания «Места памяти» Пьер Нора ответил: «Франция – это память» (113; 96). Согласно взглядам Нора и его сподвижников на значение «исторической памяти» в социальной жизни нации, такие явления как «История» и «Память» в известном смысле выступают не только не тождественными, но и прямо противоборствующими по отношению к оценкам фактов прошлого в общественном сознании. «Память» освящает, сакрализует минувшее, превращает его в «исторический памятник» (придает ему застывшую, «окаменевшую» форму некого монумента). «История» же сплошь и рядом стремится демонтировать, сознательно разрушить этот стихийно сложившийся монумент, она десакрализует события, лишает «памятники» их священной неприкосновенности. Но где-то на стыке Истории и Памяти каждая нация имеет (создает и непрерывно воссоздает) собственные так называемые «места памяти». Последние выступают как особые знаки «в чистом виде», двойственные по своей природе. С одной стороны, «места памяти» герметичны, самодостаточны, закрыты в себе самих (в своем прошлом), но с другой – они порождают новые (актуальные для настоящего и устремленные в будущее) значения и смыслы, активно выходящие за пределы исторической памяти и способные расширять ее относительно тех событий, которым эти «места памяти» были посвящены изначально.