Будни Снежной бабы - Евгения Вадимовна Галкина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он вдруг воодушевился, словно нашел действительно важный аргумент, и принялся его развивать:
– Да! В городе пыльно, плохая экология, ребенку нельзя тут жить, вот выстроим дом…
– У нас есть дом. Его только в порядок привести – моей бабушки дом, с огромным участком.
– Сарай!
– А где тебе нужен дом? В Болгарии?
– В Болгарии, на Золотых песках, первая линия у моря. Вот тогда и рожай сколько хочешь.
– Степа, я про эту Болгарию слышу уже пять лет.
– Такие дела быстро не делаются.
Любава молчала, гладя ладонью мягкую ткань детского комбинезона.
Это разозлило Степана окончательно:
– Если бы ты работала на нормальной работе, было бы другое дело. Я тебя сто раз звал секретаршей в офис сесть – у меня же! Или даже менеджером по продажам – старшим менеджером, а не просто так. А ты все уперлась в свой дом культуры… культурная же! Специалист по организации культурно-массовых мероприятий, куда уж тебе сидеть стеклопакеты продавать…
– Просто мне нравится на сцене…
– Ты на ребенка еще не заработала, – отрезал Степан и, бросив на столе недопитую чашку кофе, вышел.
Любава в задумчивости собрала со стола грязную посуду, вылила черную лужу кофе в раковину. Отмывая блюдца, она легонько дула на мыльную пену и думала о ребенке.
Она видела сотни чужих зайчат, медвежат и снежинок, водила с ними хороводы, играла в ватные снежки, сочиняла сказки, играла в прятки, пела песни… Запомнился ли ей кто-то из этих зайчат? Тронул ли ее сердце?
Пожалуй, только те бледные маленькие мишки и снежинки в детских домах, которым категорически запрещено привозить на праздники конфеты. Эти дети – особенные. Их никто не учил правильно есть конфеты и любить. Поэтому они так запомнились Любаве – в противовес домашним веселым зайчатам, которые даже не открывают свой сладкий подарок сразу и всегда ищут глазами в толпе зрителей обожаемую маму.
Нужен ли ей самой малыш? Хочет ли она сидеть в зале, пока крошечный человек исполняет на сцене свой первый стишок про елку и Деда Мороза?
Блюдце выскользнуло из Любавиных пальцев, ударилось о край раковины и раскололось. Ей очень хотелось собственного маленького… дракончика.
Но вопрос был закрыт. Степан не позволил бы ей снова поднять эту тему. А через месяц стало не до нее – сосок на Любавиной груди втянулся глубоко и стал сочиться сначала гноем, а потом кровью.
И ее жизнь стремительно сократилась – совсем недавно она лежала перед Любавой как поле, которому не было ни конца ни края, сколько ни идешь вперед. А стала – маленьким кусочком земли, огороженным со всех сторон колючей проволокой, и калитка – вот она, напротив, пути назад нет, а впереди только тьма.
Любава осознала, что ее жизнь – короткая ли, длинная ли, но изменилась навсегда. Ей стало некогда думать о детях – теперь она воевала с собственным телом, которое дало сбой и породило опухоли, медленно пробирающиеся к легким и сердцу.
Враг внутри меня, думала Любава и холодела от этой мысли – ее часть, ее собственная плоть взялась убивать. Неосмысленное, быстрое деление клеток пыталось уничтожить все то, чем Любава являлась – ее прошлое, начиная с самого детства, ее мысли и память, ее надежды и планы, ее будущее, ее любовь, погасить ее тепло, согревающее маленький кусочек мира.
Любава возненавидела свое тело, которое так ее предало, а оно принялось мстить изощренно – форма рака оказалась агрессивная и быстрая, химиотерапия не могла ее остановить. От нее Любава потеряла волосы и покой. Потом – большую часть своего веса, живости и сил. На больничной кровати она лежала, похожая на саранчу – с крупной круглой головой, сухая, с большими суставами, обтянутая глянцевито-серой кожей, и большеглазая.
От нее дурно пахло – она знала, она постоянно обтирала руками грудь, живот и бедра сверху вниз, будто пытаясь снять эту больную оболочку и выбраться наружу в другой – красивой и нарядной, словно бабочка.
Но чуда не происходило – бабочка умирала внутри.
Степан приезжал поначалу каждый день и оставался допоздна, насколько позволяли правила посещения платной палаты. Он мог бы остаться и на ночь, на диванчике рядом, но оба они, не сговариваясь, этот вариант отмели. Ему нужно было на работу. Он подчинялся ритму обычной жизни. Она не могла принудить его покинуть этот ритм в угоду своему, угасающему.
Он целовал ее, пока еще было можно целовать, привозил множество цветов и мягких игрушек. («Зачем, Степа? – однажды поинтересовалась она. – Я люблю их только дома… здесь больница, а не дом…»)
И все же он перевез их все до единой, даже медведя Мёда, старого советского вояку, набитого опилками. Мёд, несмотря на свой возраст (а ему было больше пятидесяти лет, и достался он Любе от мамы, а той подарила бабушка), все еще стучал палочками по барабану, если завести ключиком механизм в его бархатной спинке.
Увидев его, Любава разрыдалась и устроила мужу скандал.
– Ты думаешь, я не вернусь домой! – кричала она. – Ты решил меня тут оставить! Зачем ты его привез? Зачем???
Она так кричала и билась, что Степану пришлось вызвать медсестру, и та ласковым уколом погрузила Любу в сон, а когда она проснулась, Степана уже не было. И с этого момента приезжать он стал все реже и реже, ссылаясь на работу, собрания, занятость, партнеров…
Чаще стала появляться Роза. Она не привозила ни цветов, ни игрушек, она привозила новости медицины, каждый день продвигавшейся в области онкологии еще на шаг; и устраивала Любаве прогулки – вывозила ее на коляске на больничный двор, и они подолгу гуляли там, сначала по осенним шуршащим аллеям, потом по снежным тропинкам, потом по весенним лужам… А потом, когда Любаве уже сделали операцию и в больничном дворе шумела летняя зелень, и гуляли они с Розой уже без коляски, а просто держась под руки, Роза рассказала еще одну новость.
– Калмыкова вчера переехала к твоему мудаку, – сказала она.
Просто так, без вступлений.
– Зачем? – спросила Любава.
Ей подумалось – у Ланы снова какая-то беда, и Степа ее приютил.
– Потому что они уже полгода трахаются. Решили, что так