Жизнь Клима Самгина (Сорок лет). Повесть. Часть вторая - Максим Горький
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Не нравится мне этот регент, – сказал Самгин и едва удержался: захотелось рассказать, как Иноков бил Корвина. – Кто он такой?
Спивак, идя по дорожке, присматриваясь к кустам, стала рассказывать о Корвине тем тоном, каким говорят, думая совершенно о другом, или для того, чтоб не думать. Клим узнал, что Корвина, больного, без сознания, подобрал в поле приказчик отца Спивак; привез его в усадьбу, и мальчик рассказал, что он был поводырем слепых; один из них, называвший себя его дядей, был не совсем слепой, обращался с ним жестоко, мальчик убежал от него, спрятался в лесу и заболел, отравившись чем-то или от голода.
– Ему было тогда лет восемь или десять, и нашли его в день, когда я родилась. Моя мать, очень суеверная, видя в этом какое-то указание свыше, и уговорила отца оставить мальчика у нас. Он был очень дикий, трудный мальчик, его стали учить грамоте, – он убежал. До пятнадцати лет с ним ничего не могли сделать. Потом он был подпаском в монастыре и снова жил у нас; отец очень много возился с ним, но все неудачно. Мужики обвинили его в попытке растлить маленькую девочку и едва не убили. Он снова ушел в монастырь, был послушником, последний раз я его видела таким суровым, молчаливым монашком. С той поры прошло двадцать лет, и за это время он прожил удивительно разнообразную жизнь, принимал участие в смешной авантюре казака Ашинова, который хотел подарить России Абиссинию, работал где-то во Франции бойцом на бойнях, наконец был миссионером в Корее, – это что-то очень странное, его миссионерство. Честолюбив, неудачник и поэтому озлоблен. Грубоват, как видите. Изумительная память. Вы познакомьтесь с ним, он – интересный.
– Не хочу, – сказал Самгин. – Я уже устал от интересных людей.
– Да? – равнодушно спросила Спивак.
– Да, – повторил он задорно. – Мне кажется, интересные люди – это люди, которые хотят доказать, что они интересны.
– Вот как? – спросила женщина, остановясь у окна флигеля и заглядывая в комнату, едва освещенную маленькой ночной лампой. – Возможно, что есть и такие, – спокойно согласилась она. – Ну, пора спать.
Ветер, встряхивая деревья, срывал сухой лист, все быстрее плыли облака, гася и зажигая звезды.
– Елизавета Львовна, скажите: почему вы революционерка? – вдруг спросил Самгин.
Она, замедлив шаг, посмотрела на него.
– Странный вопрос.
– Я знаю.
– Запоздалый вопрос.
– Детский и так далее, но – все-таки? Идя впереди его, Спивак сказала негромко:
– Не назову себя революционеркой, но я человек совершенно убежденный, что классовое государство изжило себя, бессильно и что дальнейшее его существование опасно для культуры, грозит вырождением народу, – вы всё это знаете. Вы – что же?..
– Это – от Кутузова, – пробормотал Клим.
– И – потому? – спросила она, входя на крыльцо флигеля. – Да, Степан мой учитель. Вас грызут сомнения какие-то?
В ее вопросе Климу послышалась насмешка, ему захотелось спорить с нею, даже сказать что-то дерзкое, и он очень не хотел остаться наедине с самим собою. Но она открыла дверь и ушла, пожелав ему спокойной ночи. Он тоже пошел к себе, сел у окна на улицу, потом открыл окно; напротив дома стоял какой-то человек, безуспешно пытаясь закурить папиросу, ветер гасил спички. Четко звучали чьи-то шаги. Это – Иноков.
– Куда вы? – окликнул его Самгин.
– Вообще, в пространство. А вы что, один? Можно к вам?
– Идите.
Через пять минут Иноков, сидя в комнате Самгина с папиросой в зубах, со стаканом вина в руке, жаловался:
– Нервы у меня – ни к чорту! Бегаю по городу... как будто человека убил и совесть мучает. Глупая штука!
Всегда как будто напоказ неряшливый, сегодня Иноков был особенно запылен и растрепан; в первую минуту он даже показался пьяным Самгину.
– Вы что делаете теперь? Иноков устало вздохнул:
– Редактирую сочинение «О методах борьбы с лесными пожарами», – старичок один сочинил. Малограмотный старичок, а – бойкий. Моралист, гуманист, десять заповедей, нагорная проповедь. «Хороший тон», – есть такое евангелие, изданное «Нивой». Забавнейшее, – обезьян и собак дрессировать пригодно.
Слова он говорил насмешливые, а звучали они печально и очень торопливо, как будто он бежал по словам. Вылив остаток вина из бутылки в стакан, он вдруг спросил:
– А – что, бывает с вами так: один Самгин ходит, говорит, а другой все только спрашивает: это – куда же ты, зачем?
– Нет, не бывает, – твердо сказал Клим, очень удивленный. – Не ожидал, что вы скажете это. Есть такие сектантские стишки:
Нога кричит: куда иду?Рука...
– Сектантство, самозванство... мещанство, – пробормотал Иноков и, усмехаясь, нелепо прибавил: – Чернокнижие.
– Чернокнижие? Что вы хотите сказать? – еще более удивился Клим.
– Так, сболтнул. Смешно и... отвратительно даже, когда подлецы и идиоты делают вид, что они заботятся о благоустройстве людей, – сказал он, присматриваясь, куда бросить окурок. Пепельница стояла на столе за книгами, но Самгин не хотел подвинуть ее гостю.
«Диомидов – врет, он – домашний, а вот этот действительно – дикий», – думал он, наблюдая за Иноковым через очки. Тот бросил окурок под стол, метясь в корзину для бумаги, но попал в ногу Самгина, и лицо его вдруг перекосилось гримасой.
– Вы думаете, что способны убить человека? – спросил Самгин, совершенно неожиданно для себя подчинившись очень острому желанию обнажить Инокова, вывернуть его наизнанку. Иноков посмотрел на него удивленно, приоткрыв рот, и, поправляя волосы обеими руками, угрюмо спросил:
– Это вы по поводу Корвина, что ли?
– Чего вы хотите от него?
– Чтоб он издох. А – почему вы догадались, что я об этом думаю?
– По лицу, – сказал Самгин.
– Какой вы проницательный, чорт возьми, – тихонько проворчал Иноков, взял со стола пресс-папье – кусок мрамора с бронзовой, тонконогой женщиной на нем – и улыбнулся своей второй, мягкой улыбкой. – Замечательно проницательный, – повторил он, ощупывая пальцами бронзовую фигурку. – Убить, наверное, всякий способен, ну, и я тоже. Я – не злой вообще, а иногда у меня в душе вспыхивает эдакий зеленый огонь, и тут уж я себе – не хозяин.
Самгин слушал внимательно, ожидая, когда этот дикарь начнет украшать себя перьями орла или павлина. Но Иноков говорил о себе невнятно, торопливо, как о незначительном и надоевшем, он был занят тем, что отгибал руку бронзовой женщины, рука уже была предостерегающе или защитно поднята.
– Пишете стихи? – спросил Самгин.
– Пишем. Скверно пишем, – озабоченно трудясь над пресс-папье, ответил Иноков. – Рифмы мешают. Как только рифма, – чувствуешь, что соврал.
Он отломил руку женщины, пресс положил на стол, обломок сунул в карман и сказал:
– Извините. Плохая бронза, слишком мягка, излишек олова. Можно припаять, я припаяю.
Он оглянулся, взял книгу со стола, посмотрел на корешок и снова сунул на стол.
– Шопенгауэра я читал по-немецки с одним знакомым. Студент ярославского лицея, выгнанный, лентяй, жаждет истины. Ночью приходит ко мне, – в одном доме живем, – жалуется: вот, Шлейермахер утверждает, что идея счастья была акушеркой, при ее помощи разум родил понятие о высшем благе. Но он же сказал, что добродетель и блаженство разнородны по существу и что Кант ошибался, смешав идею высшего блага с элементами счастья. Расстраивается: как это примирить? А вы, говорю, не примиряйте, все это ерунда. Обижается. Я его натравил на Томилина, – знаете, конечно, Томилина-то?
Самгин кивнул. Иноков снова взял пресс и начал отгибать длинную ногу бронзовой женщины, продолжая:
– Человек – фабрикант фактов. «Система фраз», – хотел сказать Самгин, но – воздержался.
– Фактов накоплено столько, что из них можно построить десятки теорий прогресса, эволюции, оправдания и осуждения действительности. А мне вот хочется дать в морду прогрессу, – нахальная, циничная у него морда.
– Это – из Достоевского, из подполья, – сказал Самгин, с любопытством следя, как гость отламывает бронзовую ногу.
– Ну, так что? – спросил Иноков, не поднимая головы. – Достоевский тоже включен в прогресс и в действительность. Мерзостная штука действительность, – вздохнул он, пытаясь загнуть ногу к животу, и, наконец, сломал ее. – Отскакивают от нее люди – вы замечаете это? Отлетают в сторону.
Он взглянул на Клима, постукивая ножкой по мрамору, и спросил:
– Как падали рабочие-то, а? Действительность, чорт... У меня, знаете, эдакая... светлейшая пустота в голове, а в пустоте мелькают кирпичи, фигурки... детские фигурки.
Лицо Инокова стало суровым, он прищурил глаза, и Клим впервые заметил, что ресницы его красиво загнуты вверх. В речах Инокова он не находил ничего вымышленного, даже чувствовал нечто родственное его мыслям, но думал: