За правое дело - Василий Семёнович Гроссман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Впервые в жизни Слава Березкин ехал пароходом; страстное желание говорить и спрашивать охватило его. Ему хотелось знать, сколько узлов в час делает пароход, ему представлялись огромные, с кошачью голову, узлищи, завязанные на толстой веревке, протянутой вдоль всего течения реки. Хотелось обсудить, имеется ли киль у парохода и может ли он выдержать морскую бурю. И одновременно совсем не детская тревога владела им: он все надеялся и мечтал, что мать и сестра поедут с ним вместе, он все собирался говорить об этом с заведующей и Марией Николаевной; сестра не займет лишнего места, пусть спит на его кровати, он с удовольствием ляжет на полу, а мать будет стирать белье и готовить… Она вкусно готовит и очень быстро. Папа всегда удивлялся, приходя с полковых занятий домой: едва он успевал почистить сапоги, помыться, сменить гимнастерку, а обед был уже на столе. Притом ведь мама очень, очень честная, она не возьмет ни кусочка масла, ни ложечки сахару, все будет класть в детскую еду. Он обдумал все доводы, которые приведет Токаревой. Он будет помогать матери чистить картошку, крутить мясорубку, и ему в ночь отъезда мечталось, что все уже совершилось по его желанию – Люба спит на его кровати, он лежит на полу, входит мать – он чувствует тепло ее рук и говорит ей: «Не надо, не плачь, папа жив, он вернется». Но он уже знает, что это не так. Отец лежит среди поля, раскинув руки… И потом мать, совсем седая, и Люба живут в эвакуации в Сибири, и Слава входит, стуча обмерзшими, тяжелыми сапогами, говорит: «Немцы разбиты, теперь я вернулся к вам навсегда» – и начинает доставать из своего солдатского мешка печенье, жиры, банки варенья, несколькими ударами топора он валит сосну, нарубает груду дров – в избе тепло, светло (он привез с собой электричество), большая кадушка полна воды, в печи жарится дикий гусь, убитый Славой на берегу Енисея. «Мамочка, я не женюсь, я всю жизнь буду с тобой», – и он гладит мать по седым волосам и укутывает ей ноги своей шинелью…
А волна стучит в тонкий дощатый борт костяным пальцем, пароходик поскрипывает, серая, мутная вода, морщась, бежит мимо окна… Он один… Как найдет его мать, где отец, где конец этой мутной реки?.. Руки сжали раму с такой силой, что ногти стали белыми, от них отлила кровь. Он искоса посмотрел на соседа – видит ли немой, что слезы ползут по Славиным щекам… Но сосед повернулся к стене, его голова и плечи вздрагивали, он тоже плакал.
Слава, подтягивая сопли, спросил:
– Чего ты плачешь?
И впервые он услышал заикающийся голос Серпокрыла:
– Убылы батьку.
– А мама? – спросил Слава, поражаясь, что немой отвечает на вопросы.
– И маты убылы.
– А сестра у тебя есть?
– Ни.
– Ну так чего ж ты плачешь? – спросил Слава, хотя понимал, что у «немого» было достаточно оснований, чтобы плакать.
– Бою-усь, – глухо в подушку ответил Серпокрыл.
– Чего?
– Бою-усь на свити жить.
– Ты не бойся, – сказал Слава, и чувство любви заполнило его сердце, – знаешь, ты не бойся, теперь ты будешь со мной, я тебя никогда не оставлю.
Он торопливо, не завязывая шнурков, а засунув их под пятки, надел тапочки и пошел к двери.
– Я сейчас скажу Клаве, чтобы тебе сухой паек дали, там ситный, две конфеты и пятьдесят грамм сливочного масла.
Вернувшись к Серпокрылу, он сказал:
– Вот. Возьми, – и вынул из кармана маленький красный бумажник, в котором лежал листочек с записанным крупными буквами довоенным адресом Славы.
На палубе одни смотрели на город и пристани, двое мальчиков – орловец Голиков и татарин Гизатулин – забросили в воду заранее налаженную бечевку с кусочком жести и булавочным крючком – ловили щуку на блесну. Широкогрудый, черноволосый Зинюк, страстно любивший машины, пробрался к механику и смотрел на дизель-мотор.
Несколько детей стояли за спиной у курносого, рыжего мальчика, рисовавшего в тетрадку сталинградский берег. Младшие девочки взялись за руки и с серьезными, суровыми лицами, широко открывая рты, запели:
Гремя огнем, сверкая блеском стали,
Пойдут машины в яростный поход…
Непередаваемо трогательным было это пение девочек. Пичужьи тоненькие голоса дрожали, а слова песни были мужественны и суровы… И кругом плескалась, блестела на солнце стремительная волжская вода.
Мария Николаевна с нежностью глядела на поющих девочек.
– Милые мои, хорошие, – сказала она, и слова эти относились к детдомовским детям, к дочери, мужу, матери, и к старухе Андреевой, вяжущей чулок на корме катера, и к людям на берегу, и к домам, и улицам, и деревьям родного города.
Не желая давать волю чувству, она нарочно, превозмогая душевную неловкость, сказала Токаревой:
– Все-таки тянете с собой эту Соколову, посмотрите, как она на глазах у детей зубоскалит с матросом. И на Андрееву это дурно влияет, видите, и она к ним присоединилась.
С берега доносились крики, и одновременно Мария Николаевна различила сквозь шум машины и плеск воды низкий, монотонный гул, словно черной сеткой вдруг прикрывший реку.
Она увидела, как толпа на пристани кинулась к причалам, услышала пронзительный крик, и тотчас пыль заволокла берег и поползла в воду, а толпа вдруг отхлынула от пристани, рассыпалась по железнодорожным путям и по береговому откосу.
Из воды бесшумно, как во сне, вырос мутно-зеленый стройный столб с кудрявой белой головой и, обдав катер брызгами, развалился и втек обратно в реку. И тотчас по всей поверхности воды, впереди и за кормой, стали взлетать, рушиться и рассыпаться в брызгах и пене высокие, точеные столбы воды – то рвались в Волге немецкие фугасные бомбы.
Несколько мгновений все молча смотрели на воду, на берег, на гудящее, почерневшее небо, потом над Волгой раздался крик:
– Мама!
Ужасен был этот призыв сирот к погибшим, убитым матерям.
Токарева схватила за руку Марию Николаевну и спросила:
– Что делать?
Ей казалось, что суровый, всегда деятельный и решительный старший инспектор, непримиримый к человеческим слабостям, поможет спасти детей.
Растерявшийся капитан поворачивал катер то к заводским пристаням, то к луговому берегу. Заглох мотор, и катер, поворачиваясь боком к течению, лениво и сонно пополз к речному вокзалу. Капитан сорвал с себя в отчаянии фуражку и хлопнул ею о палубу.