Персональное дело - Владимир Войнович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Свобода преподнесла нам сюрприз Интервью, данное Рите Рюриковой для газеты «Известия» 31 мая 2000 года
– Владимир Николаевич, вы отсутствовали на Международном конгрессе писателей по принципиальным соображениям или личным?
– По лени. Я не хочу как бы то ни было обидеть организаторов конгресса, наверное, он был не хуже других, но мне вообще все сборища подобного рода напоминают съезды советских писателей, форумы борцов за мир, никакого реального проку я в них не вижу. Иногда я в чем-то подобном участвую, но сейчас у меня были свои дела, от которых я не позволил себе оторваться.
– Вы считаете, что Союз писателей сегодня бессмысленное учреждение?
– Почти. Допустим, молодому литератору членство в Союзе может быть моральной поддержкой, свидетельством, что его официально признают писателем, а мне это все уже не нужно.
– Писатели перестали быть «властителями душ» – об этом сегодня много говорят. Вас это не смущает?
– Смущает. Будучи лично знаком со всякими видами труда, в том числе и физического, я считаю писательский труд одним из самых тяжелых. Он вообще может считаться подвигом, даже когда происходит во внешнем благополучии. А чем его назвать, когда за него писателя поносят, карают, и иногда довольно жестоко? Перенести все это можно только тогда, когда писатель занимается своим делом, как высоким искусством, и воспринимает его как миссию и как бремя, от которого невозможно освободиться. А если литература становится для общества одним из второстепенных занятий, способом всего лишь более или менее приятного препровождения времени, в таких условиях писатель теряет ощущение высокой цели, а в невысокой не видит ни малейшего смысла.
– А почему так произошло, почему мысль перестала быть силой?
– Причин много. Одна из них в том, что свободное общество не нуждается в мыслях писателя и его образах так, как закрытое общество. Я сравниваю писателя с врачом, который лечит чуму. Когда гуляет чума, люди нуждаются во враче, который, сознавая свою миссию, готов войти в чумной барак, заболеть и умереть ради своих пациентов. Люди смотрят на такого доктора, как на Бога, но чума кончилась – и они немедленно теряют к нему интерес. Насморки и ангины другие врачи лечат лучше. «Чумолог» остается не у дел, но он же не может желать возвращения чумы. Вот и писатель не должен мечтать о несвободе. Хотя некоторые вспоминают с вожделением о больших тиражах, заседаниях секретариатов и государственном распределении званий, должностей, наград, привилегий, спецпайков и даже эпитетов, кому считаться великим, выдающимся, замечательным или кем-то попроще. Свобода преподнесла нам сюрприз. Поколения литераторов мечтали о том желанном времени, когда «взойдет она, звезда пленительного счастья», счастья для всех, включая писателей и читателей и того мужика, который «Белинского и Гоголя с базара понесет». А теперь посмотрите, что этот мужик понес!
Литература, конечно, будет существовать, но условий для рождения великого писателя сейчас просто нет, потому что великий писатель рождается в атмосфере, когда он является очень желанным и ожидаемым обществом. А теперь что? Раньше раз в полгода, ну в год появлялась какая-то книга, о которой все говорили, а теперь вот уже лет десять, как никто не замечает, что появилось в журналах или на прилавках. И происходит это совсем не потому, что нет сегодня в литературе ничего значительного. Я уверен, появись сегодня роман, равный «Войне и миру», никто не заметит. Ну появится в какой-нибудь газетенке какой-нибудь невнятный отзыв, и всё.
– Ваш Чонкин, как и Теркин, был носителем национального характера. Сегодня таких героев нет в литературе?
– В литературе их нет, но в жизни сколько угодно и Теркиных, и Чонкиных, и Швейков… Сегодняшние войны, горячие точки, вообще армейская жизнь когда-нибудь родят такого героя. Но прежде героя еще должен появиться писатель с определенным складом ума и таланта. Но я должен сказать, что если мир переболеет всеми сегодняшними болезнями и все успокоится, то национальные характеры вообще будут исчезать, нивелироваться. Каждый национальный характер формировался в условиях определенных границ, когда люди жили кучно, на одном месте, дальние путешествия позволяли себе единицы. А сейчас границы открываются, средства передвижения становятся все доступнее, миллионы людей мигрируют, познают друг друга, смешиваются, забывают о своем происхождении. В этих условиях национальные характеры будут неизбежно размываться. Я не вижу в этом ничего плохого. Национальное своеобразие – это часто повод для враждебного отношения к другим своеобразиям. Впрочем, для вражды друг к другу люди повод найдут всегда.
– Как писателя вас во многом сформировало противостояние власти. Сейчас вам это стало неинтересно?
– Ну, почему же неинтересно? Противостоять чему-то всегда приходится. Я вспоминаю, что, вернувшись из-за границы в 89-м году, я застал Москву ноющей и рыдающей о том, как раньше было хорошо, а теперь плохо. Меня это возмущало. Я говорил, что тогда было плохо, а сейчас пришло время надежд. При советской власти я считался безнадежным пессимистом, потому что ничего хорошего при ней не видел и ни на что не надеялся. А в начале девяностых годов жизнь была тяжелая, но и появились надежды, что в конце концов мы станем жить по-людски. В моем новом романе «Монументальная пропаганда» один персонаж сравнивает советских людей с обитателями зоопарка. В зоопарке открыли клетки, все выскочили на свободу, стали радоваться и кувыркаться, но вскоре травоядные увидели, что хищники пожирают их в гораздо большем количестве, чем раньше, когда они сидели в клетках. Травоядные захотели обратно в клетки, потому что там безопаснее. И хотя хищников все равно и в клетках будут кормить ими же, но все-таки по норме, а не беспредельно. Сейчас, когда какие-то этапы мы уже прошли, можно противостоять сегодняшнему времени, а тогда я противостоял нытью, потому что ныли не от того, что хуже стали жить, а от того, что разрешили ныть.
– Вы голосовали за нашего президента и, стало быть, полны оптимизма?
– Я не оптимист, а реалист, и поэтому за нашего президента не голосовал. Тем более что не видел в этом ни малейшего смысла. Выборы были почти советскими. Один кандидат реальный, а другие игрушечные. А реального мне уже выбрали без меня, оставив мне только возможность поиграть в комедию выборов, при этом даже не представляя себе, какими достоинствами обладает этот навязываемый мне кандидат.
– Но народ проголосовал за президента.
– Время, когда писатель во всем обязан был соглашаться с народом, слава богу прошло. Тем более что у народа есть сильная склонность к тому, что я называю кумиротворением, то есть к выбору себе в вожди человека, который народным воображением наделяется разнообразными достоинствами, несовместимыми в пределах одной личности. Это, кстати, одна из тем моего последнего романа «Монументальная пропаганда». Речь там, кроме всего, о памятнике Сталину. Со статуей, сброшенной с пьедестала, происходят всяческие приключения, а пьедестал (то самое свято место, которое долго не пустует) ждет своего преемника, коренастого, невысокого, скупого на слова и на жесты.
– Вы выступили в роли провидца?
– Мое провидчество заключается в том, что, внимательно наблюдая жизнь, я стараюсь замечать возникающие в ней тенденции. Иногда мне это удается. Я заметил, что народ не утратил своей безумной мечты о непогрешимом вожде, который придет и сразу устроит нам всем хорошую жизнь.
– Но все-таки вы наверняка ждете каких-то перемен, связанных с переменами наверху. Каких?
– Я бы хотел, чтобы землю все-таки отдали крестьянам, чтобы укрепились демократические нормы жизни. Я бы хотел, чтобы у нас люди начали понимать, что такое права человека. У нас этого совершенно не понимают. И еще я бы хотел, чтобы у нас произошел разрыв с прошлым. Нынешняя пропаганда (она в каком-то виде все-таки существует) представляет нашу историю как непрерывную, как будто не произошло смены режима. А она произошла. Старый режим ведь обещал покончить с капитализмом, а сегодня мы строим капитализм почти с таким же энтузиазмом, с каким хоронили. Особенно меня беспокоит неразрыв с прошлым наших карательных органов. Огромное количество чекистов, пришедших к власти, гордится своим прошлым, они говорят, что ничего не знали о преступлениях прошлого (а кто же их совершал), и врут, что действовали по законам того времени. Но законы советской власти были лицемерны – в них не было записано, что человека за иной образ мысли надо сажать в тюрьму. Но ведь сажали, действуя по беззаконию того времени. Вот этот неразрыв меня смущает. Я возвращусь к своему роману не ради саморекламы. Там у меня власти одного из районных городов постановили восстановить памятник Сталину. Когда я работал над романом, многим казалось такое развитие событий уже совершенно невозможным. Теперь оно мало кого удивит. Один депутат Думы уже предложил поставить памятник Сталину в Москве, и его предложение ничьего удивления даже не вызвало. Другой давно уже предлагал поставить на место «железного Феликса». А в Грузии, говорят, уже выкопали из земли восемнадцать памятников Сталину. У нас очень много говорят о нравственности, но ни о какой нравственности нечего говорить, пока злодеяния прошлого и злодеи, их совершавшие, не будут обществом так же решительно осуждены, как злодеяния и злодеи нацистской Германии.