Чувства и вещи - Евгений Богат
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что остается детям в мире, лишенном естественных красок и естественного величия?
«Сколько в ребячьих играх горького сознания недостатков подлинной жизни, сколько мучительной по ней тоски!» — писал Я. Корчак на заре нашего столетия. И дальше: «Какой ребенок сменяет живую собаку на игрушечную, на колесиках? Какой ребенок отдаст настоящего пони за коня-качалку?»
Тогда — конь-качалка, сегодня — львы Рэя Брэдбери.
Одна из загадочных и, быть может, трагических особенностей жизни заключается в том, что, вырастая, мы поразительно быстро забываем душевные состояния детства, оттенки этих состояний. В редкие высокие минуты детство в нас оживает. Но ощущаем ли мы в будничном течении дней понимание детства как чего-то духовно близкого, совершенно родного? Многие ли могут вслед за Сент-Экзюпери повторить: «Я из страны детства…»?
Дети — поэты, дети — философы, утверждает Я. Корчак. Поэты, потому что сильно радуются и сильно горюют, легко сердятся и крепко любят, философы, потому что склонны глубоко вдумываться в жизнь.
А потом? Куда это уходит? Почему умирает? Почему, когда маленькие становятся большими, поэты и философы — редкость?
Для меня это один из самых глубоких и трагических вопросов жизни. Может быть, виноваты сами большие? Что-то не поняли, растоптали душевное состояние, которое уже не повторилось. Вот и умер поэт. Думаю, что достаточно не уловить и одного тончайшего оттенка душевного состояния ребенка, чтобы в чем-то навсегда обеднить внутреннюю жизнь человека.
Я совсем не помню себя ребенком и, должно быть, поэтому не особенно верю людям, утверждающим, что они хорошо помнят изнутри это время жизни. Для меня каждый ребенок — таинственное существо с иной планеты, на которой некогда — чем дальше, тем неправдоподобнее это кажется — обитал и я. Но ведь и бабочка, наверное, не помнит себя гусеницей, хотя, быть может, именно тогда сложился узор ее крыльев и определилась игра оттенков, которая потом в лучах солнца стала реальностью. И вот, когда я общаюсь с дочерью, как часто страшит меня незащищенность этого мира, которому природа не дала кокона, пока не выкристаллизуются сила и красота крыльев!
Для меня это удивительная, малоизученная планета, мир, полный неоткрытых материков и неисследованных морей.
Повинуясь уже имеющим немалую традицию стереотипам, я чуть было не написал сейчас, что дети — наше будущее, завтрашний день не метафорической, а совершенно реальной в физическом и социальном смысле планеты. Но мне кажется более актуальной мысль Корчака о высокой этической ценности детства самого по себе. Не потому, что будет, а потому, что есть.
Мне кажется, что утилитарное отношение к детям (будет ученым, изобретателем, космонавтом…) сейчас особенно опасно. Они — сегодняшнее чудо мира. От сознания этого чуда, от отношения к нему зависит, разумеется, Завтрашний день планеты. Но в каждом отдельном ребенке важно в первую очередь видеть то, кто он есть, а не то, кем он будет, и в детстве вообще — не только обещание, начало чего-то, но сложный, духовно богатый мир, в себе самом заключающий высокий смысл.
Я не случайно назвал мысль Корчака о бесконечной сегодняшней ценности мира детства актуальной. Развитие науки и техники, колоссальное убыстрение темпа жизни ведут к тому, что этого мира становится все меньше — не количественно, а качественно, — детство делается все короче, детство-роман вырождается в детство-новеллу…
Парадокс заключается в том, что человек раньше покидает детство, чтобы с опозданием войти в подлинную зрелость. Возрастные пороги человеческой жизни сместились опасно и странно: в мире возник массовый тип инфантильного двадцати — двадцатипятилетнего человека (возраст декабристов!), выломившегося давным-давно из детства, как выламывается иногда инкубаторный цыпленок до срока из яйца, и не подающего отчетливых надежд, что в ближайшем он станет взрослым мужем.
А может быть, ничего удивительного, а тем более парадоксального в такой ситуации нет и для человеческой жизни эта логика совершенно естественна: чем раньше — тем позже?
Пушкин, Толстой и Блок, герои «Войны и мира» были людьми долгого детства. Это, вероятно, не аргумент. Гений есть гений, а Наташа Ростова — лицо вымышленное. Но если мы обратимся к документам — дневникам, письмам и т. д., — рисующим духовную жизнь передовой части русского общества, то увидим, что долгое детство — именно долгое — сыграло явственную роль в нравственном становлении реальных и, в сущности, обыкновенных людей, которым мы обязаны весьма многим в развитии духовной жизни и культуры России.
В равной степени это относится и к нашим современникам. Человеком долгого детства, что явственно отразилось в его письмах и дневниках, был Феликс Эдмундович Дзержинский.
Разумно ли, однако, в век реактивных самолетов расхваливать дилижанс? Если даже удастся реставрировать один или два, не будут ли они иметь чисто музейную ценность? Можно ли формировать оранжерейно композицию человеческой жизни, нимало не заботясь о том, «какое, милые, у нас тысячелетье на дворе»?
Как вернуть человеку долгое детство? В мире больших городов, телевизоров, транзисторов, ниагарских водопадов разнообразнейшей информации…
Я уже писал, что мою дочь не удивляют ни телевизоры, ни транзисторы: они устойчиво окружают ее с первых месяцев сознательной жизни.
«А то, что не удивляет легко может стать и становится игрушкой. Не случайно же дети никогда не играют вещами, вызывающими их изумление. Они или трепетно рассматривают их, или ломают, исследуя».
Умная, талантливая писательница не согласилась со мной:
«Не понимаю вашего сожаления. Оно кажется мне надуманным. Когда вы были ребенком, вас не удивляло стекло. А между тем оно не менее удивительно, чем транзистор, который не удивляет сегодня вашу дочь. Каждое поколение застает уже готовыми вещи, в сущности изумительные. Деда вашего, когда он был маленьким, удивлял трамвай? Дочь успеет удивиться, когда вырастет. Ведь сегодня вас стекло удивляет? Поэтому вряд ли стоит писать о девальвации чуда, как это делаете вы. Чудо не перестает быть чудом оттого, что его не чувствует ваша дочь».
Я возразил моей собеседнице, что стекло — материал инертный, вряд ли оно захочет и сумеет отомстить за непонимание — ну, может быть, разбившись, руку поранит. «А телевизор?» — наступала она. Мне очень хотелось ответить, что из телевизора могут выйти львы, но я не был уверен, что она читала этот рассказ Брэдбери, поэтому стал говорить о том, что скрыто, по-моему, в небывалых вещах нашего небывалого века…
Следуя логике моей собеседницы, можно утверждать, что люстра, когда появилось электрическое освещение, казалась, да и действительно была чудом. Но в том-то и разница, что если люстра с тех пор изменилась, то только декоративно, а в лице сегодняшней техники мы имеем дело с совершенно новым видом организованной человеком материи, бурно меняющимся и могущественно меняющим облик жизни, мира. И относиться к этому великому иксу как к стулу, или башмакам (сегодня остроносые, завтра наоборот), или даже как к люстре — ошибка, имеющая множество аспектов, в том числе и интересующий нас философско-педагогический аспект.
Голубая или серовато-серебристая стекляшка, показывающая вам, пока вы размешиваете ложечкой сахар в стакане чая, как Алексей Леонов выходит в открытый космос, — совсем не то же самое, что тронутое морозом оконное стекло, через которое дед ваш наблюдал, как дворник общается с извозчиком.
Если говорить честно, то стекло и сегодня не особенно меня удивляет. Умом понимаю, что оно, видимо, чудо, но эмоционально не переживаю этого, — может быть, потому, что не пережил в детстве. Очень сомнительно, чтобы моя дочь удивилась телевизору через несколько десятилетий, даже когда он будет, как у Брэдбери, размером в стену высокой комнаты! И не удивится именно потому, что это не стало в детстве для нее подлинным переживанием, как, например, книга волшебных историй Андерсена.
Разумеется, многое зависит и от того, что показывают на экране. Мямлик и Шустрик отнюдь не способствуют осознанию чуда, но ведь дочь моя не испытывает особого волнения и тогда, когда показывают настоящую жизнь: каток, летнюю реку, лес…
И именно в этом, кажется мне, кроется печальная разгадка. Во многом утрачена любовь к «настоящему пони».
Уникальность сложившейся ситуации заключается в том, что в наше время больших городов, большой техники, большой науки уже успели явственно пострадать отношения ребенка-человека с окружающим его естественным миром и еще не успели народиться новые сложные отношения с тем что заслоняет от нас все больше — хотим мы того или нет — этот естественный мир.
Я не сомневаюсь, что система «человек — машина» будет неизбежно все отчетливее наполняться нравственным содержанием. Но сейчас этого еще нет: рано. Поэтому целостность и гармоническое развитие личности требуют, чтобы изумление перед естественной жизнью, перед «настоящим пони» было сегодня глубоко и жизнеспособно, как никогда: все совершеннее все соблазнительнее становится «конь-качалка». Как воспитывать удивление перед миром, в котором старые сосны соседствуют с телевизионными вышками?' Не знаю… Я убежден в одном: это удивление и поможет вернуть долгое детство.