Короткая остановка на пути в Париж - Владимир Порудоминский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Ух ты, живой! — приветствовал его Билялетдинов. — А мы уже похоронили тебя. Ты где пропадал?»
Он чувствовал кожей влажное, постиранное белье, и ему было стыдно перед Билялетдиновым.
«А Карасева, дружка твоего, убили, — сказал Билялетдинов, когда он уже шагнул на ступеньки крыльца. — Так голову и снесло снарядом. Совсем без головы лежал».
С Юрой Карасевым они учились в университете, вместе пошли в ополчение, потом добровольно в армию.
Комбат, старший лейтенант Маслов хмуро пометил что-то в измызганной записной книжке. Он рассказал комбату всё без утайки, только женщину, его спасшую, именовал старушкой. «Потом разберемся, — сказал старший лейтенант Маслов. — Получайте у старшины Авдеева винтовку — и в строй».
В середине дня противник начал наступление и выбил их из населенного пункта. И они снова бежали по той же пыльной проселочной дороге, и уже почти догнали уходившие на восток основные силы, как налетела немецкая авиация и начала нещадно бомбить отступающие части, и белокурый солдатик, которого десятилетия спустя соседи по немецкой богадельне будут именовать Ребе, снова оказался повержен на землю, потому что его тело пробил горячий зазубренный кусочек металла. Он очнулся в тряском кузове заполненного ранеными грузовика; рядом, повернув к нему лицо, лежал до подбородка укрытый шинелью красноармеец Билялетдинов. «Опять живой!» — засмеялся Билялетдинов, когда он открыл глаза. Скоро Билялетдинов умер, и голова его на каждом ухабе громко стукала о днище кузова, пока кто-то не обернул ее шинелью.
6… «Ребе, вам что-нибудь говорит такое имя — Аккерман».
Старик сидел на кровати, свесив ноги, по обыкновению, без подштанников: он объяснял, что по ночам у него преют яйца.
«Оставьте меня в покое. Вы же видите, я сплю. Наверно, полночь уже».
Голос у Ребе, даже когда он возмущался, был тихий и не выдавал внутреннего волнения.
«Уж полночь близится, а германов всё нет... — Старик хрипло засмеялся. — Помните во время войны так говорили, когда ночные немецкие налеты задерживались».
«Я сплю».
Ребе лежал на спине, устремив взгляд на высветленный лунным светом потолок.
«Врете вы. Никогда вы не спите. Я, как ни проснусь, вижу ваш открытый глаз. Даже страшно».
«Это вы себя боитесь, — сказал Ребе. — Не нависайте надо мной. Я сплю».
«Так что вы можете сказать про Аккерман?»
«Кажется, город есть такой. В Бессарабии».
«От ваших справочников и таблиц у вас, Ребе, голова как у кассирши на вокзале. У меня мать была кассиршей. Так у нее голова была забита названиями железнодорожных станций. Я спрашиваю не про город. Не было ли у вас знакомой женщины по фамилии Аккерман? Может быть, Ида Аккерман? А? Или Софья? Или Фира?..»
«Оставьте меня в покое. Я уже вам сто раз говорил, что среди моих знакомых женщины по фамилии Аккерман не имелось. И мужчины тоже. Спите, ради Бога. И откуда у вас эта страсть к ночным допросам?»
«Ну, ну, не обижайтесь. Сами знаете, когда не спится, всякое лезет в голову».
«Не знаю. Мне всегда спится».
Старик прошлепал в туалет, долго плескал там водой, вернулся, взобрался, кряхтя, на кровать и вскоре захрапел.
Ребе лежал неподвижно. Его воображение рисовало на светлой прямоугольной поверхности потолка очертания границ, извилистые полосы рек, синие пятна водоемов, темные сгущения горных хребтов, прокладывало сложную сеть линий, обозначавших пути передачи энергии.
«Дался ему этот Аккерман», — думал Ребе. Он еще раз на всякий случай порылся в памяти, набитой, как карман у школьника всякой всячиной, не обнаружил там следов Аккермана и, отбросив паутинку от глаз, снова целиком занялся своими мыслями.
Глава шестая
1Ему и самому казалось, что он никогда не спит, ни на минуту не уходит из пространства бодрствования. Возможно также, по ночам, когда другие полагали, что он заснул, и он сам считал происходящее с ним каким-то подобием сна, глаза его оставались открытыми. Во всяком случае, видения, возникавшие в его воображении (или это всё же — сновидения?), никогда не становились целиком иным, жившим по собственной воле миром, в котором он подчинялся бы этой воле не в силах вмешаться и переменить ход вещей. Его видения-сновидения непременно разворачивались на фоне покрывающего комнату потолка со скромной лепниной по углам и стоявшего в ногах кровати шкафа, на поверхности которого гримасничало четвероугольное отражение окна, то серебристо яркое, то вдруг тускневшее почти до невидимости в зависимости от льющегося в окно лунного света и двигавшихся по небу облаков. Даже стоявшая на шкафу фарфоровая фигурка охотника, дующего что есть силы в большой искривленный полумесяцем рог, — она принадлежала, должно быть, прежнему постояльцу, давно покинувшему земные пределы, — даже эта фигурка, почти не замечаемая в течение дня, маячила перед его взором в часы ночных видений. Натянув потуже фуражку и устроив голову на подушке, он не погружался в стихию сна — просто спустя некоторое время переставал слышать храп Старика, упрямый и однообразный, как топ шагающей в ногу колонны, и в этот момент память, словно наугад открытая книга, предлагала ему какое-то, тотчас остро схватываемое ощущение пережитого — шорох и удары воды о железную, казавшуюся не слишком прочной стенку трюма, или смешанный запах зимнего леса, морозного воздуха, снега и кострового дыма, или еще что-нибудь. Первое ощущение тотчас начинало множиться, ветвиться, обрастать новыми ощущениями, с ним связанными. Пилы скрипели, и промерзшие стволы сосен гулко отзывались на удары топора, пот за воротом щекотал нечистую прыщавую кожу, но при этом постоянный холод, как натянутая и отпущенная музыкантом струна, неустранимо дребезжал между лопатками; он в одно и то же время и видел, и чувствовал свои грубые, будто из дерева наскоро вырубленные руки, торчащие из дыр рукавицы грязные, почти утратившие способность осязать пальцы с закаменевшими, окаймленными черной полосой ногтями; он заново пьянел от сделанной на морозе, единственной, бьющей в голову, как эфир оператора, затяжки чужой слюнявой самокруткой. Но при этом его открытые глаза видели серебристый четвероугольник окна, высвеченный лунным лучом на дверце шкафа, волокнистую тень плывущих за окном облаков; бравый охотник в шляпе с пером надувал щеки и что есть силы трубил в рог, вызывая товарищей броситься на могучих конях в погоню за выскочившим сдуру из леса перепуганным зайцем...
2«...Вот так же, как дым над лесом, поднимается и растворяется в околоземном пространстве энергия от производимых на земле добрых дел, и есть люди, которым дано умение аккумулировать эту добрую энергию и посылать дальше, в места, пораженные злом». Глаза Учителя — точно стекшие в его запавшие глазницы две большие капли небесной сини; беседуя, он мнет в кулаке мягкую седую бороду. «Почему же сюда никто не посылает такую энергию?» — спрашивает он Учителя. «Может быть, кто-нибудь и посылает, откуда нам знать. Территория зла так обширна, а творимое зло так многообразно, что не всегда замечаешь частицы получаемого добра. Добрую мысль, доброе чувство, веру, надежду, любовь, в тебе промелькнувшие, подчас нелегко уловить в постоянстве голода, холода, жестокости, несправедливости. Но они явились, промелькнули — подействовали, изменили что-то. Нам не дано ведать целое, нам открываются лишь фрагменты происходящего. Да и не всякий способен почувствовать в энергетическом поясе, окружающем планету, нужную энергию, выбрать необходимый заряд, определить направление, переслать. Тех, кто на это способен, немного, большинство бродит по свету, не помышляя о дарованной способности, не ведая, как применить ее, — и некому сказать им об этом. Наша встреча неслучайна, конечно. В знак этой встречи я пришью вашу тень к своей одежде — так дервиши на Востоке пришивали к своим лохмотьям тень выбранных в спутники учеников...»
3Учитель называл его: Лев в квадрате.
«Так называли близкие моего учителя, профессора К., — объяснил он. — Он тоже был Лев Львович. Замечательный мыслитель, может быть, открывавший людям новые пути, идеалист и чудак. Вы не читали его работ? Впрочем, где бы они могли вам попасться — все под запретом. У меня были его книги и оттиски, многие даже им подписанные, — слава Богу, хватило ума оставить за рубежом, когда возвращался в отечество. Наступит день, вы отыщете старый дом на тихой парижской улице, возьмете у консьержки ключ, подниметесь на четвертый этаж, зажжете на письменном столе лампу под зеленым матерчатым козырьком-абажуром... Вы смеетесь?.. Между тем ученик должен безоглядно верить всему, что говорит дервиш... В последних работах — они напечатаны в считанных экземплярах — профессор К., если пробиться сквозь некоторую странность его речи, пришел к таким откровениям, что диву даешься. К сожалению, мало кто познакомился с ними. В бродившей эмигрантской бузе труды его казались далекими от интересов жизни, а сам он старым и ненужным. Молодые коллеги, энергичные и шумные, задвинули его вместе с разным старым хламом в темный, пыльный угол. „Кто?.. Профессор К.?.. Ах, этот смешной старичок, Лев в квадрате?.. Да он уже давно не в себе...“ В эмиграции он протянул недолго: в середине двадцатых мирно почил в Берлине. После смерти, прибавлю, с моим Львом в квадрате произошла весьма мистическая история. Супруга его, Софья Кирилловна, из бывших девиц-нигилисток, чуть ли не народоволка, конечно, отчаянная материалистка, ссылаясь на какие-то разговоры с покойным, решила тело земле не предавать, а назначить для дальнейшего служения науке. Таким образом материальная часть профессора К. оказалась в какой-то научной медицинской лаборатории, об этом, как водится, посудачили и, опять же как водится, забыли. Через несколько лет — в пору экономического кризиса — лаборатория не выстояла, и, при распродаже имущества, ее научный руководитель, добросовестный немец, возвратил то, что осталось от профессора К., а именно скелет, супруге. Софья Кирилловна бровью не повела, установила скелет в углу своей маленькой гостиной и на вопросы посещавших ее ответствовала без смущения: „Это мой муж, профессор К.“. Когда власть захватили нацисты, она сумела перебраться в Париж, и скелет увезла с собой, а там воздвигла в новом своем жилище. Софья Кирилловна умерла незадолго до прихода немцев. Не посчитавшись с ее пожизненным материализмом, покойницу отпели по всем правилам и похоронили на кладбище Батиньоль. Скелет, по просьбе откуда-то возникших дальних родственников, положили в ту же могилу. Только не в гробу, а в полосатой матрасной наволочке. И на памятнике два имени — профессора К. и супруги. Будете на Батиньоль, найдите, сделайте одолжение. Заодно и меня помянете... Ну, что вы смеетесь?.. Неужто не чувствуете, что всё, что с вами происходит, лишь короткая остановка на пути в Париж?..»