Неудачный день в тропиках. Повести и рассказы. - Руслан Киреев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Много раз, ложась спать, я со страхом ждал, что мне приснится Шмаков, и сон этот рисовался мне ещё наяву— не зрительными образами, а жутким запутанным ощущением — то ли панический, беспомощный — бег на месте, то ли что‑то надвигается на меня, и я просыпаюсь в холодном поту.
Сон этот так и не привиделся мне.
Посетителей в больницу, где лежала Лена, пускали с пяти — позже, чем уходил последний автобус в Алмазово. Странно, но меня обрадовало это.
Музыка смолкла, все сели, и напряженное высокомерие, с которым Лена смотрела на танцующих, сошло с её лица. Но, не воодушевлённое, как вначале, ожиданием радости, оно оставалось некрасивым — худенькое, большеротое, с полудетскими чертами и взрослой прической.
Она сделала движение, собираясь повернуться ко мне, но что‑то удержало — её.
— Вам не грустно ехать? — не глядя, сосредоточенно спросила она.
Почему — «вам»? Нас с Антоном имеет в виду, или это меня вздумалось ей величать на «вы»?
— Не очень, — ответил я. — Наоборот.
Её лицо было совсем близко от меня, и я различал его бледность.
— Я бы тоже хотела поехать, — тихо сказала она.
— Куда?
Ответа я не дождался.
Автобус был наполовину пуст. Я исподволь оглядывал пассажиров. Мне не хотелось бы встретить здесь кого‑нибудь из знакомых мне алмазовских жителей.
Мать, не посоветовавшись со Шмаковым, купила мне серый, с короткими штанишками, костюм. Это было трудное для нас время — мы только переехали в Алмазово. Шмаков поднял скандал. Он стоял посреди комнаты и, жестикулируя, с раскрасневшимся лицом, говорил, говорил, и ему не было дела до того, что я — рядом и мне обидно слышать его обвинительную речь. Мать сидела в кресле, положив на подлокотники руки. Мне казалось, она даже не слышит его. Только раз, очнувшись от своих загадочных мыслей, сверкнула в него раскосыми глазами. Он не заметил.
Матери о своем приезде я сказал ; по телефону. Я сказал, что остановился в гостинице и завтра уезжаю — не прибавив, впрочем, что уезжаю в Алмазово.
Я ожидал недоумений и вопросов — куда и зачем уезжаю, и почему не пришел домой, а звоню по телефону, и что за нелепый каприз с гостиницей — но она молчала. В трубке слышалось её дыхание.
— Я приеду сейчас, — оказала она.
Слева к шоссе подкрадывалась лощина, в которой ютилось Алмазово. Справа, сужаясь, утомительно тянулись до горизонта ряды виноградников.
Из гостиницы мы вышли в двенадцатом часу. Я проводил мать до дома. Уличный фонарь освещал её тонкую удаляющуюся фигуру. Ей было за сорок, но сзади она казалась девочкой.
Я ходил по тесному гостиничному номеру между двухмя одинаковыми кроватями. Я не видел её год и волновался, — какой увижу её и как объясню свое решение остановиться в гостинице. Я не мог забыть её учащенного дыхания — каким слышал — его в телефонной трубке. Может, она больна, а я вытащил её на улицу?..
Помешкав, я перезвонил, намереваясь положить трубку, если к телефону подойдет Вологолов. Никто не ответил.
Когда автобус, свернув с шоссе, спускался в Алмазово, мне впервые подумалось, что Шмаков за эти годы мог найти себе женщину. Слева мелькали белые одинаковые домики — при мне их не было. Чем ближе подъезжали мы, тем сомнительней представлялось затеянное мною предприятие.
Полная дама изучала отрез в руках Шмакова — темно–синий, плотный, с крохотными звёздочками. Мать лежала в больнице, и Шмаков утащил отрез у нее из шкафа.
Я стоял рядом, гордый тем, что только что пригубил— впервые в жизни — терпкого вина из полного, до краёв, стакана, (который бережно держал в руках Шмаков. Мне было девять лет, и я не успел ещё привыкнуть к слову «папа».
Пощупав материю, женщина отрицательно покачала головой. На толстой белой шее звякнули янтарные бусы. Она пошла, а Шмаков семенил сбоку и, — сбавляя цену, умолял:
— Ради ребенка! Ради ребенка!
Схватив меня за руку, толкнул на женщину. Она остановилась и брезгливо отряхнула то место на платье, которого я коснулся.
— А где же мать твоя? — подозрительно спросила она.
— Скажи, где мама твоя! — обрадовался Шмаков. — Окажи, — скажи!
— В больнице моя мать! —с вызовом произнес я.
— Не мать, а мама, —елейно и торопливо поправил Шмаков и пригладил воротничок на моей рубашке.
Женщина смотрела на меня, поджав накрашенные губы. Потом снова пощупала материю, ещё сбавила цену, и Шмако–в, не торгуясь, угодливо вложил отрез ей в руки.
Сколько раз в течение последнего года пытался я мысленно воскресить обиды Шмакова, чтобы защититься ими, но они выглядели вялыми и случайными и не задевали меня. Сейчас же они сами пробуждались во мне — полнокровные, жёсткие.
Независимо шагал я по центральной алмазовской улице, так мало изменившейся за эти годы. Возле конторы. висел все тот же ржавый баллон — в него били рано утром, созывая на наряд. У деревянного выбеленного забора сидела, — как и семь лет назад, старуха — в белой панаме — имени её я не знал.
Сердце мое билось учащенно, но вовсе не от умиления, что вижу связанные с детством места. Меня нехорошо, непонятно тревожило, что места эти так мало изменились за эти годы. Наверное, мне было б спокойнее идти сейчас к Шмакову, найди я Алмазово неузнаваемо преобразившимся.
Когда мать уезжала в город, в доме становилось неуютно и пусто, и я, называя Шмакова «папой», всякий раз помнил, что он не отец мне.
А мать уезжала — в — город все чаще и все дольше оставалась там. Отец выпивал без нее, но мать не только не бранила его, а возвращаясь — помолодевшая, усталая, с модными обновками — ещё и сама давала ему на бутылку вина. Он тянул его понемногу, хмелел и без умолку, горячо говорил что‑то, обращаясь к матери, но она не — слушала его, лишь изредка поглядывала на него сбоку раскосыми черными плазами, в которых отраженно светилось по маленькому окошку. Редко и глубоко затягивалась она длинной папиросой.
Мать должна была вот–вот прийти, и я, не запирая номер, сбегал в буфет, купил сухого — вина, плитку шоколада и первого, недозрелого ещё — винограда. Чемодан мой был забит гостинцами, но среди них не лежало и безделушки, которая предназначалась бы матери. Одному Шмакову вёз я подарки.
Внешне дом не изменился — те же обшарпанные стены, те же стертые высокие ступеньки, ведущие в сводчатый подвал, где обитала наша живность. Только крыльцо Лопатиных помолодело, залитое свежим цементом.
Безоглядное бегство, молчание в течение нескольких лет и вдруг —неожиданное появление: с раскаянием, щедрыми подарками в чемодане и словом «папа» на устах.
На месте клумбы, где у нас до ноября цвели мелкие красные георгины, буйствовали сорняки. Просвечивало ржавое ведро без дна. Рядом копалась курица.
Абрикосовые деревья, которые мы >сажали когда‑то, пышно разрослись, но ни единого плода не желтело в зелени сочных листьев. Шиповник засох, в его темном скелете белели понизу перья. Ветер слабо шевелил их.
Я узнал на двери прежний наш могучий замок.
Уезжая к себе — уезжая гораздо раньше, чем я предполагал, не отгуляв и половины отпуска, — я думал о матери, а не о Шмакове, и мне было непонятно и стыдно, что мысли мои были далеко от матери в тот момент, когда мой поезд несколько дней назад приближался к Светополю.
Мать быстро вошла в номер — радостно возбуждённая, с распущенными по плечам волосами, в платье спортивного покроя — и мое волнение, и мой стыд перед нею разом улеглись. Она крепко прижала меня к себе.
Потом она огляделась — словно искала что‑то. Я смотрел на нее. Она сдергивала с рук белые кружевные перчатки.
Мы выпили немного вина, она спрашивала, как я живу, и я повторял то, что она знала уже из моих коротких писем. Мое решение поселиться в гостинице не вызвало у нее ни обиды, ни удивления. Она даже не говорила об этом. Но 1мне казалось, она с беспокойством ожидает чего‑то.
Я оставил между деревьями чемодан, вышел из палисадника и, приподняв калитку, которая держалась на одной ржавой петле, осторожно прикрыл её. На высоком, недавно обновленном крыльце стояла соседка. Она постарела и раздалась, но я узнал её. «Лопатина», —без труда вспомнил я. Втиснув руки «между фартуком и толстым животом, она невозмутимо смотрела па меня.
— Здравствуйте, — ответила она.
Сейчас узнает, всплеснёт руками — я уже подыскивал слова, какие акажу ей, но её толстое лицо — с бородавкой и поджатыми тубами оставалось непроницаемым.
— Вы не узнаете меня?
— Отчего же не узнаю? — сказала она. — Узнаю.
Я вспомнил, как называл её семь лет назад — тетей Алей.
— Один приехал? — Голос её был равнодушным.
— Один, — ответил я и понял, что она спрашивает о матери. — А где — не знаете? — я кивнул на калитку.
— Где же ему быть? В магазине, если дома нету.
— В каком магазине?