Другая машинистка - Сюзанна Ринделл
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А ты в соседки ждала леди Диану Мэннерс?[9] Девочку воспитывали монахини. Сама понимаешь, ее к финтифлюшкам не приучали.
– Понимаю, но все же… она ведь не вовсе страшненькая. В смысле, на лицо. Если б еще следила за собой, умела распорядиться тем, что имеет. Сама подумай, чего бы умная девочка добилась с такими глазищами, точно у Сары Бернар, – одного этого хватило бы.
– Не все девочки умненькие, как ты, дорогуша. А уж чтоб умная да еще хорошенькая – и того реже, – напомнила ей Дотти. – Благодари Бога за то, что имеешь, и будь подобрее к другим, на кого парни так не заглядываются. И потом, не у всех же… – Она примолкла, складывая полотенце, уставилась на потолок в поисках нужного слова. – Не у всех же одинаковые интересы, понимаешь, о чем я?
– О чем? – переспросила Хелен и с любопытством вытаращилась на Дотти.
Дотти помедлила, обвела взглядом кухню, будто проверяя, не подслушивают ли их (но так и не заметила, что подслушивают), и придвинулась ближе к столу. Уселась напротив Хелен и понизила голос:
– Ну, слыхать, Роуз была близка с одной монашкой. По-особому, понимаешь? С послушницей молодой, Аделью звали, и дружба у них была… не как у всех.
– Ничего себе! – выдохнула Хелен.
Дотти многозначительно кивнула, стараясь сдержать злорадство, но физиономия чуть трещинами не пошла, так перли из сплетницы «прискорбные сведения». Еще на полградуса ближе склонившись к Хелен, совсем уже шепотом, она уточнила:
– Я ее письмо читала.
– Чье? Послушницы?
– Да. Она писала Роуз, чтоб оставила ее в покое и не лезла. Я над плитой письмо вскрыла, над паром, а потом обратно засунула и заклеила жидким тестом.
Вот так новости! Липкий пот проступил на лбу, с температурой творилось что-то дикое: щеки горели, а кровь по венам текла – будто растаявший лед. Я прекрасно знала, о каком письме речь. Но мне в голову не приходило, что оно могло попасться кому-то на глаза.
– Она поясняет, что ее так… что Роуз такое сделала…
– Нет, просто пишет…
Они замерли, услышав громкий стук за кухонной дверью. Я попыталась поймать падавшую метлу, но опоздала и съежилась в ужасе, когда деревянная рукоять с грохотом обрушилась на половицы.
– Это еще что? – послышался возглас Дотти, но я уже удирала по ступенькам. Едва метла коснулась пола, я успела мигом скинуть туфли, схватила их и в одних чулках, на цыпочках, метнулась вверх по лестнице. Когда Хелен и Дотти выглянули из-за двери, они, я полагаю, нашли всего лишь валявшуюся на полу метлу – внезапный сквозняк опрокинул. Я легко могла вообразить эту сцену, что разыгралась в мое отсутствие: как они, досадливо пожимая плечами, ставят метлу на место и возвращаются к беседе.
Добравшись до своей комнаты, я раскрыла роман, но после неуклюжего бегства пульс еще частил, и я не могла вникнуть, что мистер Дарси говорил Элизабет Беннет, – или, пожалуй, чего он не говорил, ибо чаще всего в книгах мисс Остен это важнее. Я разволновалась, расстроилась. Ощущение праздника, роскошь неожиданно выпавшего досуга в одно мгновение испортила подлыми намеками девица, которую я даже подругой не считала. Какая мне разница, если Хелен со скуки занимает себя сплетнями на мой счет? И все-таки меня это глодало. А еще хуже – знать, что Дотти прочла письмо Адели. К горлу подкатила дурнота, когда я припомнила слова и подробности из этого письма: я мысленно перечитывала его и воображала, как все это могло представиться невежественному уму Дотти.
Вероятно, надо объяснить про Адель. Честно говоря, я догадываюсь, почему люди могут подумать про Адель неправильно. Но, заверяю вас, не было между нами ничего тайного или неподобающего. Как бы ужаснулась Адель, приди ей в голову, что ее письмо подвергнется искаженному истолкованию! Сообрази она, что у постороннего человека может сложиться такое впечатление, она бы вовсе не стала мне писать. Собственно говоря, в письме необходимости не было – все, что в нем сказано, я знала и прежде.
Видите ли, Дотти самую чуточку правильно угадала, как близки мы сделались с Аделью (ничего противоестественного, разумеется… просто сходство ума и наклонностей, мы были дороги друг другу, как сестры или, самое малое, задушевные подруги). Думаю, написать мне, сказать то, что она сказала, Адель побудили угрызения совести. Угрызения, которые неизбежны, если человек разрывается между своим церковным призванием и… ну, в общем, мирской жизнью. Такую жизнь, мне представляется, она бы хотела вести подле меня. Понимаете, мне кажется, в тайных глубинах души Адель ни о чем другом не мечтала, как сбросить рясу, сбежать из монастыря и начать жизнь заново. Мы с ней обсуждали это: накопим денег, будем путешествовать по дальним странам, поедем во Флоренцию и посмотрим там прекрасные картины в музеях или отправимся в экзотический Стамбул, целый день станем нежиться в турецких банях, на пару долларов скупим весь базар. Покинув приют, я много раз еще писала Адели о наших мечтах – не хотела, чтоб она подумала, будто я от них отказалась. Я ведь в самом деле надеялась, что все у нас сбудется. Признаюсь, я могла чрезмерно увлечься, расписывая эти планы, и, наверное, мой романтический напор отпугнул Адель, однако, повторяю, изначально то были общие наши грезы, я же не сумасшедшая, чтобы ни с того ни с сего заняться строительством воздушных замков. Так или иначе, осмелюсь предположить, что Адель чувствовала себя виноватой уже потому, что поддавалась желанию бежать, отречься от обета, а тут еще я искушала ее страстными разговорами о мире, который распростерся у наших ног и только и ждет, когда мы им овладеем.
Все это отнюдь не подразумевает, будто в юности я была соблазнительницей и губительницей невинных, уж никак на эту роль не гожусь, – и к тому же здесь, вероятно, следует указать, что я моложе Адели: в пору нашей встречи ей было шестнадцать, мне четырнадцать. В отличие от меня она не была сиротой. Адель поступила в монастырь после того, как однажды утром проснулась и объявила матери, что услышала призвание и посвятит свою жизнь Господу. Мать тут же претворила ее слова в дела и отвезла дочь прямиком к монахиням, а те приняли Адель с условием, что она будет до совершеннолетия готовиться, пока не повзрослеет достаточно и умом, и телом, чтобы произнести обеты, которые она так стремилась принять. Однажды я подслушала, как монахини злословили насчет матери Адели (возможно, вы не подозревали, но и монахини порой злословят, хотя почти всегда, как должно, тут же и раскаиваются): они критиковали поспешность, с какой эта женщина избавилась от обязанности предоставлять дочери кров и стол. Как удобно для домашнего бюджета, ворчали они. Но я бы не стала утверждать, что ее мать руководствовалась такими соображениями. Гораздо больше экономической выгоды беспокоили ее опасения иного рода: отчим повадился «нечаянно» заглядывать в ванную всякий раз, когда Адель раздевалась перед купанием.
Адель однажды, глубокой ночью, наедине, поведала мне об этих неприятных инцидентах. И меня врасплох застала вспышка собственной ярости – безумно захотелось причинить жестокую телесную боль этому негодяю, хоть я его никогда живьем не видала. Подозреваю также (хотя Адель об этом ни словом не обмолвилась), что она по глупости рассказала о подлом поведении отчима престарелой сестре Милдред: как-то раз они много часов пробеседовали в крошечном и затхлом кабинете монахини, который примыкал к школьному классу, а затем Адель вынудили пройти долгий и утомительный обряд покаяния, молиться, мыться и поститься, «очищая разум от дурных мыслей». Как это похоже на сестру Милдред – взвалить на Адель вину за оскорбление, которое ей же самой, бедняжке, и нанесли.
Сестра Милдред принадлежала к старинной традиции матриархов, закореневших в убеждении, что мужчина к женщине сам приставать не станет, если его не спровоцировать. Ее представления о мире – устарелые, зачерствевшие, словно обгрызенные по краям хлебные корки. По правде говоря, я думаю, затхлый запах не от тесноты и духоты завелся в ее кабинетике, а исходил от самой сестры Милдред; не зря же воспитанницы прозвали ее Милдред Святая Плесень.
Даже если бы у сестры Плесени имелись еще какие-то причины подобным образом истолковать рассказ Адели, кроме допотопных представлений, все равно представить не могу, чтобы отчим, этот омерзительный человек, пробудил в Адели хоть искру чувства. Я выслушала от Адели все подробности о нем и уверяю вас, судя по ее описанию, юная девушка никак не пожелала бы привлечь подобное существо.
Мать Адели поспешила сбыть ее из дому. Действовала она из женской ревности или материнского попечения, не мне судить, ведь я ничего о ней толком не знаю. Факт остается фактом: сдав дочь в надежные руки Всемогущего, она больше не наведывалась в монастырь. Мне кажется, из-за этого Адель чувствовала себя совсем заброшенной. У меня самой не осталось воспоминаний о родителях, потому не берусь утверждать, будто я в точности понимала страдания Адели, но развитое воображение у меня есть, и я старалась выразить ей симпатию и сочувствие, подсовывая записочки со словами утешения и засушенные цветы. Не успели мы оглянуться, как сделались закадычными подругами, что две горошины.