Капитал Российской империи. Практика политической экономии - Василий Галин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Современный историк Л. Милов в своем фундаментальном труде, посвященном исследованию истории аграрного развития России, наглядно указывал на причины этой «лени»: «Российские крестьяне-земледельцы веками оставались своего рода заложниками природы, ибо она в первую очередь создавала для крестьянина трагическую ситуацию, когда он не мог ни существенно расширить посев, ни выбрать альтернативу и интенсифицировать обработку земли вложив в нее труд и капитал. Даже при условии тяжкого, надрывного труда в весенне-летний период он чаще всего не мог создать почти никаких гарантий хорошего урожая. Многовековой опыт российского земледелия… убедительно показал практическое отсутствие сколько-нибудь существенной корреляции между степенью трудовых усилий крестьянина и мерой получаемого им урожая»[257].
Отсутствие этой зависимости, в том числе, наглядно отражали колебания в урожайности основных хлебов в России. Так, например, за 30 лет с 1883 по 1913 гг. она отклонялась на +20–30 % по отношению к предыдущему году 11 раз[258]. Но это в среднем. Основные же колебания урожайности приходились на черноземную зону, где отклонения и на 40 % были не редкостью[259]. Наглядную картину, в данном случае, дает и амплитуда отклонений годовых урожаев от среднегодового тренда, которая видна на приведенном графике. Особенностью России являлось то, что средний уровень урожаев проходил по границе элементарного выживания и поэтому отрицательное отклонение всего на 15 %, было равносильно наступлению голода для десятков миллионов крестьян. Примечательно, что сумма отрицательных отклонений за последнее десятилетие перед Первой мировой войной, была на треть выше, чем за предшествующие. То есть, несмотря на общий рост производства зерновых, нестабильность сельскохозяйственного производства также возрастала.
Колебания урожаев основных хлебов Европейской России относительно среднегодового тренда, в %[260]
Другой показатель размаха колебаний: отношение низшего урожая к высшему в конце XIX в. по расчетам Ф. Череванина достигал 270 %[261], а П. Лохтина – свыше 300 %, что было почти в 2 раза больше, чем для ведущих стран Запада[262]. Существующую данность подтверждал и доклад последнего VIII съезда представителей промышленности и торговли (июль 1914 г.), в котором отмечалось, что урожай хлебов и технических культур в России «дает картину постоянных колебаний вверх и вниз, совершенно неизвестных в других странах»[263]. В результате крестьянин, по словам князя М. Шербатова: «худым урожаем пуще огорчается и труд (свой)… в ненависть приемлет»[264].
Принуждение к труду достигалось за счёт политического и экономического закрепощения русского крестьянина, путем установления над ним полной власти помещика. В российских условиях эта абсолютная власть привела к вырождению помещичьего сословия и превращению его в неспособную к практической деятельности, но правящую, элитарную социальную группу. Классический образ русского помещика наглядно запечатлён великими русскими писателями в Обломове, Манилове, Плюшкине и т. п. И даже приводя пример Евгения Онегина[265], Ф. Достоевский приходил к выводу, что над ним довлело: «все тоже вечно роковое “нечего делать”!»[266]
Чуть позже Ф. Достоевский более подробно раскроет свою мысль: «Эта тоска по делу, это вечное искание дела, происходящее единственно от нашего двухвекового безделья, дошедшего до того, что мы теперь не умеем даже подойти к делу, мало того – даже узнать, где дело и в чем оно состоит…»[267]. Кроме этого, добавлял В. Ключевский, «это дворянское безделье, политическое и хозяйственное… послужило урожайной почвой, из которой выросло… уродливое общежитие со странными понятиями, вкусами и отношениями…»[268]
Но главное – глубокая зависимость от постоянных и непредсказуемых природных катаклизмов подрывала любые возможности накопления капитала в России. Деловой успех промышленников и торговцев определялся, прежде всего, покупательной способностью основного потребителя – крестьянства. Большие колебания годовых урожаев вызывали аналогичные колебания и в крестьянском спросе, что не позволяло создать устойчивого, последовательно развивающегося дела. На эту данность прямо указывали представители делового мира России в начале XX в.: «не может быть и речи о здоровом развитии промышленности и торговли там, где нет устойчивого сельского хозяйства»[269]. Непрерывные и глубокие колебания урожаев создавали постоянную угрозу полного разорения не только крестьян, но и промышленников, что с одной стороны подрывало в них развитие деловой инициативы и рационального мышления, а с другой формировало рваческие настроения – использовать подвернувшуюся удачу или случайность по максимуму, не думая о будущем.
Как позже отмечал Н. Тургенев: «Великий двигатель национального процветания, а именно капиталы, накопленные целыми поколениями торговцев, в России совершенно отсутствуют; купцы там кажется, имеют только одну цель – собрать побольше денег, чтобы при первой же возможности бросить свое занятие»[270]. Об этом же свидетельствовал последний Московский городской голова: «Среди московского купечества было очень мало фамилий, которые насчитывали бы более ста лет существования… Редко в каком деле было три или четыре поколения. Или выходили из дела, или сходили на нет»[271].
Именно низкая норма прибыли от сельского хозяйства являлась причиной и крайне незначительной доли высших сословий в России. В. Ключевский в этой связи замечал, что все «высшие сословия <…>, в России представляли в численном отношении (лишь) маленькие неровности, чуть заметные нарывы на народном теле»[272]. Например, на одного дворянина в Европе приходилось в среднем 5 крестьян, в России в пять раз больше – 25. Всего доля дворянства в Российской империи составляла около 1,5 % населения. Причем большинство этого дворянства, по европейским меркам, трудно было отнести даже к среднему классу. Например, по данным В. Ключевского «более трех четвертей землевладельцев состояло из дворян мелкопоместных». Об уровне социальной дифференциации землевладельцев говорит и тот факт, что 13 % богатейших помещиков принадлежало 76 % всех крепостных, 42 % – беднейшим, только – 3 %[273]. К цензовым дворянам относилось всего 10–15 % высшего сословия, но даже в этой элите для дворян, находящихся на нижнем пороге доходов, в конце XIX в. было затруднительно дать самостоятельно всем своим детям необходимое воспитание[274].
Не случайно значительная часть дворянства и всей российской элиты со времен варягов и особенно Петра I формировалась из иностранцев. Н. Тургенев по этому поводу замечал: «Бросив взгляд на официальную родословную и гербы дворянских родов России, можно заметить, что почти все знатные люди стараются отыскать среди своих предков какого-нибудь иностранца и возвести свою фамилию к нему»[275]. Например, князь М. Щербатов при обсуждении екатерининского «Наказа» 1776 г. обосновывал исключительные права дворян на привилегии тем, что все дворяне происходят «либо от Рюрика и заграничных коронованных глав, либо от весьма знатных иноземцев, въехавших на службу к русским великим князьям»[276].
Но именно эта «заимствованная элита» принесла в Россию основы европейской цивилизации. Особенно наглядно это выражалось в армии, где первоначально почти весь офицерский корпус состоял из иностранцев. Подобное заимствование было вынужденным, поскольку из-за крайне низких темпов накопления капиталов Россия просто не могла самостоятельно осуществить переход на новую ступень развития. Примером в данном случае может являться история создания первых университетов: в Западной Европе они начали появляться в Италии, Англии, Франции еще в XI–XII веках, их количество начнет резко увеличиваться в XIV–XV вв. В России первый указ об основании Академии (университета) появится лишь в 1724 г., а первый Московский университет откроется только в 1755 г. Причем почти весь первоначальный преподавательский состав Академии и Университета будет сформирован из приглашенных специально для этого иностранцев. За рубежом заимствовались чиновники и предприниматели, торговцы и даже крестьяне. Но прежде всего, конечно, заимствовались знания и идеи.
Наглядный пример результатов этого заимствования давал П. Чаадаев в 1837 г.: «Присмотритесь хорошенько, и вы увидите, что каждый факт нашей истории был нам навязан, каждая новая идея почти всегда была заимствована»[277]. «…Из западных книг мы научились произносить по складам имена вещей. Нашей собственной истории научила нас одна из западных стран; мы целиком перевели западную литературу, выучили ее наизусть, нарядились в ее лоскутья и наконец, стали счастливы, что походим на Запад, и горды, когда он снисходительно согласился причислить нас к своим»[278].