Сладкая полынь-отрава. Повесть для внуков - Анатолий Сорокин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ах, в растакого его, недоделанное чучело! – ругается беспомощно Половинки, и сам уж по пояс в воде, разгребает ее руками, лезет к бричке.
С обеих берегов бегут, плывут, огребаются. Навалились на телегу, на лошадей, сдвинули маленько в запале. Под общий нечеловеческий рев, лошади уперлись покрепче в дно, рваяули на пределе сил и отчаяния. Данька неудержался, слетел кубарем с мешков, плюхнулся под ноги Половинкину. Поспешно вскочил, сплевывая воду, рванулся убежать, да масластая лапища бригадира накрыла его голову, пригнула снова к воде, окунула раз и другой.
Лошади с бричкой и грузом уж на бугре. Набежавшие возчики повисли на недоуздках, на водиле, прервали их бешенный слепой бег.
Кинувшись на помощь бригадиру, мужики выволокли на песок визжащего Даньку.
– Да што с ним такое, Максим Терентьевич? Да нормальный же был парень?
– Форс ударил в башку – девчата вон, смотрят.
– Вот же стервец, убить мало, Терентьич!
– Шкуру с живого содрать не жалко!
– Деда, деда, выгреби нас на берег, – просит визгливо Толька, готовый снова вскочить в воду, побежать в эту бучу.
Данька привстал и выпрямился. С него течет на песок. Половинкин качнулся вдруг на запятках сапог, безжалостно, со знанием дела, мазнул Даньку по скуле, сам опустился на мокрый песок.
– Уу-у! – неслось по реке не то Данькино, не то бригадирово.
– Ить – бричка, не мешок, – потупясь неловко и не осуждая бригадира, бурчали мужики.
– Так вот же! Не только по харе, тут в каталажку загреметь – раз плюнуть, как за вредительство…
* * *
Отсчитывали свое и чужое время скрипучие крылья ветряка. Шумели ракиты. Ветер взвихрючивал вдоль косогора мелкий песочек. Ткнувши в задок своей распотрошенной брички, плакал Данька, подергивая выступившими остро лопатками.
А обоз уползал длинной змеей в захолодавшую, сумрачно-волглую степь, в солончаки, и скрылся скоро в безлесой низине…
8 У зева зимней печи
Зима в тот год подкралась для меня незаметно. До последнего часа, вроде бы, стояло тепло, было ведрено, а потом задуло, занепогодило, и в одну ночь земля оказалась под снегом, окна вмиг затянуло мелкой узорчатой изморозью. Ссылаясь на свои приметы, бабушка все утро охала, что мало заготовлено топлива, предсказывала очень холодную, суровую зиму, и когда за Савкой примчался конторский посыльный, вздохнула тяжко:
– Последню надежу подчистить у нас собрались. На лесозаготовки парнишку загонют. Ох, тяже труд, не приведи, Господи, как же мы сами-то с топкой не успели!
Она снова оказалась права, на лесозаготовки Савку отправили в тот же день, пока окончательно не завалило дороги, мама убегала на ферму ранее раннего, гулять мне было не в чем, и я оставался целыми сутками с бабушкой. Правда, изредка забегал Толька, хвалился, что выучился читать и, доставая из полотнянной сумки потрепанную киижицу, тыкал грязным пальцем в крупные буквы: – «Это „Ды“ называется. Какое слово с Ды начинается? Дыня. Понял, балда?»
Но появлялся он редко, и всякий раз потом я долго сидел в тоскливом одиночество, оглушенный столь сложной мудростью, уже освоенной заполошным Толька и которую осилить мне едва ли когда-нибудь удастся. Снег падал и падал, иногда по нескольку дней подряд. За маленьким квадратным оконцем нашей плоскокрышей пластяной избушки его скапливалось все больше, и скоро сугроб закрыл от моего любопытного глаза близкую дорогу, извещавшую меня время от времени, что жизнь где-то все-таки продолжается. Мир на долгое время оказался отрезанным, переставшим напоминать о себе и тревожить.
Снег и только снег заполнил мою унылую жизнь. Он был всюду: и вокруг избушки, и во мне самом. На кривой, толстой матице и на горбатом потолке и выступающих на нем беленых бревешках, напоминающих ребрышки исхудавшего с начала зимы Савки. Савка мы видели редко, он лишь накоротке эабегал домой в канун Нового года, сменил сопревшее бельишко и снова уехал. Провожая его, мама плакала, а бабушка ворчала как всегда, ругаля непонятно кого.
Вообще с бабушкой все было непонятным. Кажется, она невзлюбила весь мир, оставшись в своем далеком и загадочом прошлом, на которое почему все ополчились, считая его исчадием зла, мешавшем людям нормально жить Но тогда почесу ничего не меняется и люди живут по-прежнему плохо и бедно? Вспоминать о тех временах она не любила и отмахивалась, когда я пытался о чем-нибудь выспросить.
– Што бередить душу тем, чего для вас не было. Отреклись от Бога, вот и живите как выпало.
Подобно Мите, когда-то вводившего меня в мир непонятного, Савка недовольно бурчал:
– Я тоже хотел бы работать на самого себя, а не на Чертопахина и его правление, так разве дадут! А баба Настасья захватили то время, помнит и нынешняя свистопляска ей не по нраву…
Меня это вовсе не интересовало, никакой другой жизни я не видел и вполне удовлетворял свои запросы кружкой молока, вареной картошиной, куском черствого хлеба, каким-нибудь бесхитростным супчиком – главное, чтобы в животе по ночам не бурчало. Холода крепли. Печь бабушка топила экономно. Промерзнув насквозь, засеребрились инеем углы. Скрипуче, вязко открывалась и закрывалась камышовая дверь в сенцах, из которых было два выхода: один вел на улку, а другой – в пригон, к Зорьке и овечкам. На улку босиком надолго не разгонишься, но я все же выбегал, наделав следов у окна, садился потом у стола, делая дыханием прогалину в замерзшем стекле, часами рассматривал, что происходит с моими следами. Радостно вспоминалось лето, илистый берег озера и эти же собственные следы с растопыренными пальцами, но не на белом и холодном снегу, а на теплом приятном песочке.
– Жисть всегда – ожидания; я деда твого двадцать зим, ночка в ночку, так вот ждала у замерзших окошек… Ждала сокола, и не дождалася.
Я знал, что дед мой был белым казаком в каком-то небольшом чине, даже ребятишки иногда дразнили меня белячком, но подробности оставались странной загадкой, мама, бабушка, Савка избегали говорить на эту настрого запретную тему. Маму я так же почти не видел. Вставала она до свету и убегала на ферму, появляясь ближе к полуночи вытотавшейся до полного изнеможения…
Кругом говорили: так надо, война, но тогда почему кругом все приходит в упадок и рушится?
– А лучшая жисть когда-нибудь будет, баба? А какая она, если лучшая?
– Сама уж не знаю, миленький, то ли есть она еще где-то, то ли уж еавовсе перевелась.
– Ты же жила вон-а как!
– Да жила ли, внучек? То ли жила в неизбывной надеже, то ли мучалась… Так хоть знала, ради чево.
Смеркалось рано, экономя керосин, лампу без мамы мы почти не зажигали, изнывая скукой, я нудно тянул:
– Расскажи, как вы с дедом в кошевке масленицу справляли.
– Да я сама уже позабыла, сплыло и мхом поросло. Нонесь хто сверху, тот и боярин, – привычно уходила от моих расспросов о прошлом бабушка, иногда позволяя себе какую-нибудь подробность, наподобии: – Так бы ниче с нонешней властью, Бог ей судья, если на собственнй народишко ополчилась, как на врага. Меня шибко не тронули, кишки, как видишь, не выпустили, и я никого не задела, да нищенкой жить не приучена.
– А что у тебя раньше были свои кони? – захожу с другого конца, что-то и где-то наслушавшись по этому поводу.
– Были-ии, Паша. Воронко с кобылкой, да Рыжко-меринок на выезд.
– И кошевка?
– Было как же: и седло верховое, и легонький тарантасик, и кошевая. Зимой бывало… – Она обрывало себя, замолкая и превращаясь в безгласную статую, от которой ни крика, ни стона уже не дождаться.
Жить ожиданиями, как советовала бабушка, было не просто, но лучше, чем пучить бессмысленно глаза на окно. Я начинал что-нибудь придумывать не без ее помощи то со спичечными коробками, то с катушечками от ниток, которые она называла тюрючками, стригли коротенькие соломинки без узлов, надевали по нескольку штук на нитку, связывали, получая изумительные сооружения. Ждать новой весны и тепла, если с утра занят работой, становилось легче, ведь никому не секрет, что зима не вечна и за нею непременно приходит тепля, длинная-предлинная летняя благодать… Такая же ласковая и приятная, какой была рядом со мной любвеобильная бабушка.
– Сиротиночка ты моя разнесчастная, – наговаривала она мне в минуты своей слабости тягуче-стонущим речитативом, должно быть, проваливаясь в свое гнетущие прошлое, безжалостное к ней, как теперь и ко мне, и гладила по голове. – Што за доля тебе выпадет, безотцовщине! Ни поругать будет некому как следует, с умом да строгостью, ни приласкать твердой мужской рукой. Но отец у тебя хороший, хороший, может, вернется, сильно не слушай, што буровим-сидим про нево. Не дружила я с ним, не такого хотела зятюшку себе, да бог по-своёму рассудил… Ну ладно, полезай на печку, уж не буду растоплять, пока мама не вернется с фермы. Потом подтопим маленько и согреемся перед сном.