Сладкая полынь-отрава. Повесть для внуков - Анатолий Сорокин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Неожиданно вороные перестали жевать, замерли тихо, покорно. Я почувствовал эту их доброжелательную покорность, что-то вроде бы близкое, родное, готовое к послушанию, и сердуе мое радостно затрепетало.
– Лошадки, лошадки! Хорошие вы мои! – говорил я со всей своей детской нежностью, и гладил, гладил атласные конские морды. – Хорошие вы, никто вас никогда не перегонит, и я вас люблю.
– Ты гляди, ба! – смеялся у калитки Савка, – Ты гляди на него, не побоялся. Я в район сейчас, помидоры повезем в заготконтору, может, возьму.
Огорчив сильно, бабушка меня не пустила, расстроился и Савка, но вечером он вернулся еще более расстроенный и мрачный, ел не охотно.
– Ты че туча тучей? Али не ладно што? – допытывалась бабушка, и Савка скоро сдался на ее допрос, ответил, что случилось – коней Чертопахин отобрал.
– Да за что же? – всплеснула руками бабушка.
– Не по рангу, мол, честь, молод еще, – дуясь, сказал Савка.
– Дан это как не по рангу! Не сам, тебе их Матвейка Чувалов, дядя родной передал. А кому же по рангу?
– Нашлись. На такую пару да не нашлось бы желающих!
– Не угодил, не угодил председателю, своенравный мужик, – вздыхала бабушка и бросала косые сердитые взгляды на маму. Мама краснела и не менее сердито отворачивалась.
– Дак на замену-то что? Какую работу далее исполнять? – допытывалась бабушка.
– Быков мне комолых на замену, – едва не плакал Савка, не представлявший свою жизнь без коней. – Еще и смеется, гадина: «Это чтоб мать у тебя шибко не фордыбачилась. Так ей и передай».
– Га-а-ад! Это уж распоследний! – гневалась во всю старушечью силу бабушка. – Ишь, кудысь удочки забрасывает, Нюрка! Подкатывал, что ль? На фронт – он больной-пребольной, в чем душа только держится, а по солдаткам шнырять. Ишь!.. Ить не хотела я твово переезда, ить упреждала, Нюра. Оно и раньше меж Чертопахиным и Ванькой миру не было, а тут… Небось и не схочешь да вспомнишь теперь заполошных Чуваловых, оне бы ему, хлюсту собачьему, враз прибавили бы ума. Начнется теперь охота, уж знамы его повадки.
– Пусть только спробует! – знакомо неуступчиво набычился Савка. – Вот пусть еще, я ему покажу.
Промокший, промерзший до костей – мы с Толькой в камышах, в лодке его деда, пытались потрусить чью-то сеть, досыта нахлебавшись воды‚ – я сидел на печи. Здесь же лежал великолепный пятиколенник дяди Михаила. Пожалев Савку, а еще более, оказавшись на печи и терзаясь изгнанием из их застольного общества, я разом расщедрился:
– А хочешь, я бичик тебе отдам дядь Миши Шапкина? Хочешь, Савка?
– Лежи там не высовывайся, пока с тебя спрос не учинили, – прикрикнула на меня мама, но я уже был на полу, уже невинно совал бич Савке.
– Обозы с хлебом начнут в город гонять, так спомнят, как раз понадобишься, – вздохнула бабушка, шебарша заслонкой, и оказалась права. Через несколько дней Савка примчался на всех парах, объявив, что занаряжен в обоз, его надо собрать в далекую дорогу сроком на неделю, не меньше, и пусть мамка займется, отложив другие дела. Ему надо было куда-то срочно сбегать и с кем-то попрощаться, потом вымыться, хотя бы в корыте, чтобы не быть чернее степного кыргызца. А главное – не проспать и встать как можно раньше, потому предстоит выбирать коней…
Утром, ни свет, ни заря, растолкав меня бесцеремонно, Савка жарко дохнул:
– Пойдешь меня провожать… Мамке и бабе расскажешь потом, каких я выбрал коней.
Было холодно, светало медленно, я едва соображал, шел наобум, наступая Савке на пятки. Он ухватил меня за руку и повел как слепого. Должно быть, в последний раз перед рассветом в камышовой глуши ухнула выпь, заставив вздрогнуть, и сон окончательно улетучился. На мелководье озера крякнул селезень, и отозвались дружным хором несколько уток, устроивших целую перекличку. Савка запустил комом земли в прибрежные камыши, выходящие за нашей избой почти к самой дороге, и утки с шумом взлетели, прошлись низко над камышами, едва не задевая верхушки тяжелыми телами. Там, куда улетели утки, и куда я часто оглядывался, словно бы чем-то встревоженный, за косогором и ветряной мельницей все накалялось и багровело. Ширилось в полнеба занимающимся пожаром, и вдруг ударило алым половодьем, накрывшем и нас, и камыши, и ухабистый пыльный проселок с глубокой двухколесной колеей. Красное и кипящее заполняло все пространство, упоенно торжествовало, буйствовало кроваво, словно примчалось из тех огненных краев, где война и где умирают беззаветно и храбро наши отца. Савка сердился, что я оглядываюсь, сбивая его с быстрого шага, дергал меня, пытался пристроить к своему быстрому шагу. Вдруг неуловимо как-то – по вине нетерпеливого Савки я прозевал это мгновение, – высунулось солнышко и будто оплавило бугор в заречье. Заречный бугоре с ветряком оседал, медленно проваливался, а малиновоя лава, обгоняя нас, накрыла уже деревню. Сверкало в окнах, искрилось в метелках серебристых ковылей. Ветряк будто привстал над косогором, будто оторвалась от своего каменного ложа. Черный, с крепкими венцами основы… Похожий на черный пылающий крест в зареве не по-осеннему чистого, тихого рассвета. Савка тоже вдруг притих, перестал поддергивать меня, и шли мы, шли, торжественно молчаливо. А лава, накрывшая нас и деревню, и озеро с камышами, становилась все горячее. Белые туманы, похожие на клубы густого, ленивого пара, проступили четче, отдельными нагромождениями, похожими на вздутые пушистые облака, взрозовели и враз зашевелилсь взлохмаченные маковки камышей. Крупная рябь прошелестела по сонной воде, зашевелившейся у близкого берега. Средь речных отмирающий трав билась в сетке или мордушке крупная рыбина. Бойкая сорока косила глазом с ветлы, качала черно-сизым хвостом, чистила клюв. Озеро горело синим огнищем, набегая на берег, плавилось и, кажется, улетучивалась белым туманом, устремившимся в небо подробно печным дымам. Надрывно скрипнув, качнула и неохотно завертела своими огромные лопасти ветряная мельница. Крылья ее были тоже раскаленно красными, просвечивались малиновой яростью всходящего солнца и нового дня, опасного для меня и тревожного.
Савка, конечно же, мучился своим ожиданием, наверняка, плохо спал. Ему хотелось поговорить о предстоящей поездке с хлебным обозом в настоящий большой город Славгород. А это же – знать надо: Славгород – настоящий вертеп разбойников и хулиганов, всяких блатных, распевающих «Гоп со смыком». Пригоняли таких на уборку, насмотрели на их кандибоберы. Да в придачу – идти придется через новые немецкие поселения, с которыми у мужиков не было мира. И мы все, от мала до велика, включая беззубых старух, безоговорочно понимали, почему этого мира нет, не понимая одного: с какой такой целью этих всяких Саратовских и Донбасских немцев выслали к нам, а не на какую-нибудь Колыму, куда и надо таких ссылать. Поговорить о лошадях, которых ему пообещал подобрать сам конюх, Илюшка Стрижок, друживший когда-то с нашим отцом. Единственный из оставшихся на колхозном дворе мужиков непонятного возраста, невзрачный и неухоженный, кто встал на сторону Савки, когда у него отобрали коней дядь Матвея. Но кто же его такого послушается, когда жена не очень-то слушается, гуляет от него напропалую едва ли не с каждым встречным. А он, как не гоняет, ее босую и в одном исподнем, по всей деревне, справиться не может, вызывая насмешки. Мамка рассказывала об этом опосля, умиленно вытирая увлажнившиеся глаза и приговаривая:
– Вот же есть люди на свете: никово не боятся ни Бога, ни черта, ни самого Чертопахина.
Про Боженьку она сказала зря, задела бабушкины чувства, тут же возразившую ей, что Бог – всегда Бог и высший судия и не надо валить на него все подряд, да безбожнику не втолкуешь, пока жареный петух не клюнем в одно место. Но не сказала – в какое. А мне очень захотелось узнать, что это за место такое, которое важней головы, куда и надо что-то вколачивать непонимающему других, и я потом спрашивал Савку, вызвав у него громкий смех, просле чего Савка дурашливо закричал:
– Ты это, баба! Ты когда говоришь про свое, говори до конца, а то Пашке не все понятно… Как с твоим жареным петухом. Че не сказала, куда он клюет непослушника?
Но вот и впереди все неузнаваемо переменилось. Озарилась наконец пустая еще деревенская площадь, точно выступила разом из темных объятий ночи. Мокрилась мелкая зелень-шпарыш и густая, плотная, точно ковер, покрывавшая обочину дороги. В окне бревенчатой школы под красной железной крышей захрипел репродуктор, отчетливо выговаривая одно слово из десяти, выплескивая в сбежавшуюся толпу с вилами, лопатами, кнутами резкие, суровые слова об упорных боях на неведомых мне землях и далеких морях. Мужики, которых еще не подмела эта ненасытная, бойня, подростки, подстать нашему Савке, хмуро переминались, словно их пронизывало злым февральским ветром, охали и вздыхали бабы и девки. Горбатая бабка Свиридиха, размахивая палкой у амбарав, где запрягали лошадей, заламывали в ярма упрямых быков, кричала страшно и дико: