Жизнь Клима Самгина (Сорок лет). Повесть. Часть вторая - Максим Горький
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пришел длинный и длинноволосый молодой человек с шишкой на лбу, с красным, пышным галстуком на тонкой шее; галстук, закрывая подбородок, сокращал, а пряди темных, прямых волос уродливо суживали это странно-желтое лицо, на котором широкий нос казался чужим. Глаза у него были небольшие, кругленькие, говоря, он сладостно мигал и улыбался снисходительно.
– Брагин, – назвал он себя Климу, пощупав руку его очень холодными пальцами, осторожно, плотно сел на стул и пророчески посоветовал:
– Скажите: слава богу, мы пришли к началу конца! Закинув голову и как бы читая написанное на потолке, он, басовито и непререкаемо, сообщил:
– Рабочими руководит некто Марат, его настоящее имя – Лев Никифоров, он беглый с каторги, личность невероятной энергии, характер диктатора; на щеке и на шее у него большое родимое пятно. Вчера, на одном конспиративном собрании, я слышал его – говорит великолепно.
– А правда, что все они подкуплены японцами? – не очень решительно спросила толстая дама в золотых очках.
– Слухи о подкупе японцев – выдумка монархистов, – строго ответил Брагин. – Кстати: мне точно известно, что, если б не эти забастовки и не стремление Витте на пост президента республики, – Куропаткин разбил бы японцев наголову. Наголову, – внушительно повторил он и затем рассказал еще целый ряд новостей, не менее интересных.
– Удивительно осведомлен, – шепнула Варвара Самгину.
Самгин видел, что Брагин напыщенно глуп да и все в доме, начиная с Варвары, глупо.
«Как, вероятно, в сотнях домов», – подумал он.
Вечером стало еще глупее – в гостиную ввалился человек табачного цвета, большой, краснолицый, сияющий;
– Максим Р-ряхин, – сказал он о себе. Он был широкоплечий, малоголовый, с коротким туловищем на длинных, тонких ногах, с животом, как самовар. Его круглое, тугое лицо украшали светленькие, тщательно подстриженные усы, глубоко посаженные синенькие и веселые глазки, толстый нос и большие, лиловые губы. Все в нем не согласовалось, спорило, и особенно назойливо лез в глаза его маленький, узколобый череп, скудно покрытый светлыми волосами, вытянутый к затылку. Ступни его ног, в рыжих суконных ботинках на пуговицах, заставили Самгина вспомнить огромные, устойчивые ступни Витте, уже прозванного графом Сахалинским. Растягивая звук «о», Ряхин говорил:
– Я – оптимист. В России это самое лучшее – быть оптимистом, этому нас учит вся история. Не надо нервничать, как евреи. Ну, пусть немножко пошумят, поозорничают. Потом их будут пороть. Помните, как Оболенский в Харькове, в Полтаве порол?
В три приема проглотив стакан чая, он рассказал, гладя колени свои ладонями рук, слишком коротких в сравнении с его туловищем:
– В Полтавской губернии приходят мужики громить имение. Человек пятьсот. Не свои – чужие; свои живут, как у Христа за пазухой. Ну вот, пришли, шумят, конечно. Выходит и ним старик и говорит: «Цыцте!» – это по-русски значит: тише! – «Цыцте, Сергий Михайлович – сплять!» – то есть – спят. Ну-с, мужики замолчали, потоптались и ушли! Факт, – закончил он квакающим звуком успокоительный рассказ свой.
«Какой осел», – думал Самгин, покручивая бородку, наблюдая рассказчика. Видя, что жена тает в улыбках, восхищаясь как будто рассказчиком, а не анекдотом, он внезапно ощутил желание стукнуть Ряхина кулаком по лбу и резко спросил:
– Вы – что же? – не верите сообщениям прессы о крестьянских погромах?
– Политика! – ответил Ряхин, подмигнув веселым глазком. – Необходимо припугнуть реакционеров. Если правительство хочет, чтоб ему помогли, – надобно дать нам более широкие права. И оно – даст! – ответил Ряхин, внимательно очищая грушу, и начал рассказывать новый успокоительный анекдот.
Поняв, что человек этот ставит целью себе «вносить успокоение в общество», Самгин ушел в кабинет, но не успел еще решить, что ему делать с собою, – явилась жена.
– Он тебе не понравился? – ласково спросила она, гладя плечо Клима. – А я очень ценю его жизнерадостность. Он – очень богат, член правления бумажной фабрики и нужен мне. Сейчас я должна ехать с ним на одно собрание.
Поцеловав Клима, она добавила:
– Не умный, но – замечательный! Ананасные дыни у себя выращивает.
Дыни рассмешили ее, и, хихикнув, она исчезла.
Самгин чувствовал себя человеком, который случайно попал за кулисы театра, в среду третьестепенных актеров, которые не заняты в драме, разыгрываемой на сцене, и не понимают ее значения. Глядя на свое отражение в зеркале, на сухую фигурку, сероватое, угнетенное лицо, он вспомнил фразу из какого-то французского романа:
«Изысканное мучительство жизни».
Закурил папиросу и стал пускать струи дыма в зеркало, сизоватый дым на секунды стирал лицо и, кудряво расползаясь по стеклу, снова показывал мертвые кружочки очков, хрящеватый нос, тонкие губы и острую кисточку темненькой бороды.
– Ну, что? – спросил Самгин и, вздрогнув, оглянулся; было неприятно, что спросил он вслух, довольно громко и с озлоблением.
«Это уж похоже на неврастению», – опасливо подумал он, отходя от зеркала, и вспомнил, что вспышки злого недовольства собою все чаще пугают его.
Он оделся и, как бы уходя от себя, пошел гулять. Показалось, что город освещен празднично, слишком много было огней в окнах и народа на улицах много. Но одиноких прохожих почти нет, люди шли группами, говор звучал сильнее, чем обычно, жесты – размашистей; создавалось впечатление, что люди идут откуда-то, где любовались необыкновенно возбуждающим зрелищем.
Обгоняя прохожих, Самгин ловил фразы, звучавшие довольно благоразумно.
– Ну, что же? Прекратится подвоз провизии...
– Лавочники выиграют.
– Вы – против забастовки?
– Я – за единодушие! Забастовка может вызвать недовольство общества...
В полосах света из магазинов слова звучали как будто тише, а в тени – яснее, храбрее.
– В Калужской губернии семнадцать усадьб сожжено...
Колокола бесчисленных церквей призывали ко всенощной как-то необычно тревожно; извозчики похлестывали лошадей более усердно, чем всегда.
«Извозчики – самый спокойный народ», – вспомнил Самгин. Ему загородил дорогу человек в распахнутой шубе, в мохнатой шапке, он вел под руки двух женщин и сочно рассказывал:
– Социал-демократы – политические подростки. Я знаю всех этих Маратов, Бауманов, – крикуны! Крестьянский союз – вот кто будет делать историю...
Самгин решил зайти к Гогиным, там должны всё знать. Там было тесно, как на вокзале пред отходом поезда, он с трудом протискался сквозь толпу барышень, студентов из прихожей в зал, и его тотчас ударил по ушам тяжелый, точно в рупор кричавший голос:
– Из того, что либералы высказались против булыгинской Думы, вы уже создаете какую-то теорию необходимости политического сводничества.
Разноголосо, но одинаково свирепо закричали:
– Ложь!
– К порядку!
– Стыдно!
– Товар-рищи – к порядку!
Перед Самгиным стоял Редозубов, внушая своему соседу вполголоса:
– Видишь, Ефим, – без хозяина решают. Кроме тебя – нет ни одного мужика!
Шум превратился в глухой ропот, а его покрыл осипший голос:
– Буржуазия есть буржуазия, и ничем иным она не может быть...
– Это – Марат?
– Кажется – он.
– Мы обязаны развернуть забастовку во всеобщую... Мешая слушать, Редозубов бормотал:
– Какие у них рабочие? Нет у них рабочих! В зале снова разгорались крики:
– Хвастовство!
– У вас нет сил овладеть движением!
– Девятое января доказало...
– Ваше бессилие!
– А – в Одессе, во дни «Потемкина»?
Было странно, что, несмотря на нетерпеливый, враждебный шум, осипший голос все-таки доносился, как доносится характерный звук пилы сквозь храп рубанков, удары топоров.
– Не удастся вам загрести руками рабочих жар в свои пазухи...
Кто-то пронзительно закричал:
– Мы, интеллигенция, – фермент, который должен соединить рабочих и крестьян в одну силу, а не... а не тратить наши силы на разногласия...
В углу зала поднялся, точно вполз по стене, опираясь на нее спиною, гладко остриженный, круглоголовый человек в пиджаке с золотыми пуговицами и закричал:
– Я уверен, что Союз союзов выскажется за всеобщую...
Что-то резко треснуло, заскрипело, и оратор исчез, взмахнув руками; его падение заглушилось одобрительными криками, смехом, а Самгин стал пробиваться к двери.
В том, что говорили у Гогиных, он не услышал ничего нового для себя, – обычная разноголосица среди людей, каждый из которых боится порвать свою веревочку, изменить своей «системе фраз». Он привык думать, что хотя эти люди строят мнения на фактах, но для того, чтоб не считаться с фактами. В конце концов жизнь творят не бунтовщики, а те, кто в эпохи смут накопляют силы для жизни мирной. Придя домой, он записал свои мысли, лег спать, а утром Анфимьевна, в платье цвета ржавого железа, подавая ему кофе, сказала: