Собрание сочинений. Том 3.Свидание с Нефертити. Роман. Очерки. Военные рассказы - Тендряков Владимир Федорович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Для меня Япаров казался загадкой. Какое «я» спрятано под чудовищными мышцами, под большим, как артельный котел, черепом? Умеет ли этот человек страдать, как все, любить, как все? Порой мне казалось — он жив, но не живет, просто неодухотворенно существует.
Сталинград, лежащий от нас на восток, был в кольце. Полк занял оборону посреди степи, когда еще не выпал снег. Но вот снег прочно лег, шла неделя за неделей, мы вросли в промерзшую землю, обжились, ходили друг к другу в гости, как добрые деревенские шабры, рассуждали о маленьком хуторе Старые Рогачи, до которого во время наступления не дотянули каких-нибудь двух километров. Шли недели, мы грелись у железных печурок, а Старые Рогачи так и оставались у немцев.
У нас, полковых радистов, была вырыта крошечная землянка на три человека и на радиостанцию с упаковкой питания. А по вечерам в нее набивалось еще пять гостей, с охотой бы приняли и десяток, но больше не влезало, приходилось невежливо отказывать. Не появлялся у нас и Япаров — слишком велик, всех бы выжил. Зато Миляга приходил, как на дежурство.
Вверху над жидким накатом, присыпанным землей, шумел ветер, наметал снег, а внутри — тесно, уютно и стоял такой ядреный плотский запах, что свеча на штыке, воткнутом в земляную стенку, норовила тихо уснуть.
Шлепали от безделья пухлыми картами — в «подкидного дурака», в «козла», в «пьяницу», слушали хвастовство Миляги. По его рассказам, все девки в мирное время сходили по нему с ума.
— А что? Я ведь парень ничего, — объявлялось не без святой наивности.
Этому «парню» было уже около сорока, нос висел у него, как у старого филина, но ни тени сомнения, ничем не разубедишь, — неотразимый красавец.
Как-то заговорили о том, что немцы тоже обжились и обнаглели. Был слушок, в соседней части они сделали вылазку, забросали гранатами ротную землянку. Наши пытались достать «языка», посылали разведчиков, бросали роту боем, возвращались ни с чем.
И опять Миляга подал голос:
— Лезут нахрапом, я бы один достал, коль попросили…
— Начальство не догадывается тебе в ножки поклониться.
Милягу не смутишь, он быстро соглашается:
— То-то и оно. Я бы раз, два — и в дамках. Держи «языка».
— Ты же вместе с другими лазал?
— То вместе с другими. Возню под носом у немца разведут, что у тещи на именинах. Он и приложит — уноси ноги. Один-то — любо-мило, тишина…
— Слазай одиночкой, кто не пускает?
— Попроси меня, да поласковее. Доброе слово люблю.
— Трепаться ты любишь.
— Я?
— Нет, кобель Кабыздошка, что дома остался.
— Я — трепач? Вы слышали?
— Слышали, слышали, молчи лучше в тряпочку.
— Братцы! Что же это? Все считают меня трепачом?
— Все. А раньше-то не замечал?
У Миляги плаксиво блестели колючие глазки, гневно пунцовел кончик носа.
— Бьемся об заклад!..
— Ладно уж, не ершись.
— Бьемся об заклад, сукин сын! К утру «языка» приведу!
— Ты ведь и соврешь — не дорого возьмешь.
— Заклад! Все!! Испугались?
— Да что ты на заклад поставишь? Разве Япарова. Кроме этого быка племенного, у тебя за душой ничего нет.
— Вас здесь, окромя меня, семь лбов. На каждый лоб старшина утром наливает по сто грамм. Не жрите сразу, повремените, покуда не вернусь. Не приведу «языка» — возьмите мои сто грамм кровные.
— На всех семерых твои сто грамм? Маловато.
— Семь дней, будь я проклят, ежели не приведу, не понюхаю стопочки. А уж коль приведу — на-кася…
— Идет, — согласились мы дружно. — Приведешь — сольем во фляжку, с поклоном поднесем.
— Ну, ребята, гляди — уговор!
— Ты поглядывай.
— Кто потом откажется — потроха выпущу.
— Ну, ну, стращай…
— Тогда — все! Я пошел.
Миляга бочком полез к выходу.
— Не захмелей раньше времени…
— Ни пуха ни пера…
Он огрызнулся:
— Катитесь к чертовой матери!
И исчез за обындеволой плащ-палаткой, прикрывавшей выход.
Мы посмеялись над ним и разошлись — время было позднее.
Утром, еще затемно, мне пришлось бежать в штаб дивизии, менять разряженный аккумулятор. Три километра туда, три обратно — возвращался часам к десяти.
На пути встретился старший сержант Пучков из телефонистов, парень раздражительный и злой на язык, мастер играть на аккордеоне. Он вчера больше других нападал на Милягу.
— Слышь! — остановил он меня. — Миляга-то…
— Что? Не вернулся?
— Да нет, привел.
— Ну-у!
И я бросился к штабной землянке.
Тесной стенкой стояли любопытные. У входа в землянку на снегу сидел немец с синим, осунувшимся мальчишеским лицом, в суконной пилотке, завернутой на уши, очень маленький и очень тощий — надо же откопать такого, как раз под силу Миляге. Пленный ловил преданно округлившимися глазами взгляды солдат и гримасой страха улыбался: «Не убивайте». Тонкие грязные пальцы сжимали острые колени, плечи поеживались от страха и холода под слишком просторным, не по росту кителем. Вылез, наверно, по малой нужде из землянки без шинели, обратно Миляга не пустил.
А Миляга расхаживал рядом — под носом на спесиво выпяченной губе чадит толстая цигарка, за спину переброшен автомат, с важностью выворачивает валенками на кривых ногах. Нет-нет да и поводит небрежным взглядом на «крестника», тот сжимается, грязные пальцы костенеют на острых коленях, в широко распахнутых светлых глазах всплескивает ужас. Чем Миляга запугал этого суслика? Вот уж воистину — страшнее кошки зверя нет.
Появился Япаров, постоял, полюбовался на «языка» поверх солдатских шапок, повернулся, пошел прочь враскачку.
Кто-то бросил ему в спину:
— Что, брат, мал золотник, да дорог.
Кто-то добавил:
— Велика Федора, да дура.
Япаров не обернулся, лишь с размаху пнул подвернувшуюся под ноги ржавую коробку от немецкого противогаза.
И никто, кроме меня, не заметил этого, а я глядел в спину Япарова и удивлялся. До сих пор он для меня — скала, а не человек, и вот выдал себя… Не такая уж скала, может сердиться, обижаться, завидовать, как все люди. Со слабостями он был мне милей. Захотелось посидеть с ним, переброситься о доме — был же у него в мирное время дом; о жене, — верно, ждет его где-то; о детях — вдруг да носил их на руках, уакался…
Я двинулся к землянке разведвзвода.
Япаров, как обычно, сидел, свесив валенки в проход, затянутый в полушубок, в надвинутой на брови шапке. Я приблизился, он взглянул, как умел глядеть только Япаров, — на меня и в то же время мимо, словно перед ним стоял не человек, а дерево.
И я не подсел рядом, не заговорил с ним.
Миляга получил от старшины все наши семь раз по сто. Вместе со своей порцией набралась вместительная восьмисотграммовая фляжка. Ни с кем не поделился, даже с Япаровым, — за котелком сечки осушил до капли. А потом в своей землянке на нарах жестоко страдал. Япаров сидел рядом и чистил свой автомат.
Вечером он отозвал своего командира взвода лейтенанта Гришина:
— Разговор есть…
Ночью исчез, а утром принес в охапке и положил перед штабной землянкой сверток из серо-голубой шинели. Из свертка торчала пара высоких начищенных сапог. Япаров легонечко пнул сверток, тот зашевелился, показался обтянутый сукном зад, и на белый свет явился поджарый, уже немолодой немецкий офицер — на мятом френче болтался пристегнутый к пуговице электрический фонарик. Офицер пьяно оглянулся, осел снова на шинель, закрыл лицо руками, и плечи его в узких погонах и локти затряслись. На безымянном пальце блестело обручальное кольцо. Япаров бережно взял его за шиворот.
Старшина комендантского взвода испытал на себе всю силу красноречия Япарова. Тот загородил ему дорогу и потребовал:
— Ну!..
— Что — ну? — поинтересовался старшина.
— Награда.
— Какая награда?
— А как же?
— Не тот адрес вроде. Я тебе не наградной отдел. В штабе справься.
— За офицера больше полагается…
— Чего, дитятко? Никак не пойму, — подмигнул слушателям старшина.