Собрание сочинений. Том 3.Свидание с Нефертити. Роман. Очерки. Военные рассказы - Тендряков Владимир Федорович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А в пять раздался крик:
— Подъ-ем!!
Наши роты двинулись в наступление.
Мы торопливо натянули начищенные сапоги.
Во второй батальон, но не в гости.
Комбат-два Гречуха со своими ротами перебрался через речку Разумную. Сгибаясь под упаковками радиостанции, мы спешили к нему.
Про Разумную солдаты говорили: «Переплюнуть можно, а перейти нельзя». Наш берег — плоский, болотистый, немецкий — высокий, обрывистый, с известковыми сбросами. Наши позиции — как на ладони, немцы укрыты гребнем обрыва, сидят в добротных окопах.
По заболоченному лугу прокопаны траншеи с черноземными брустверами. Они до половины залиты темной, закисшей водой. Мы сначала усердно маршировали по травке вдоль траншей. Конечно, и мины шлепают, и пули свистят, но сапоги-то начищены, охота ли лезть в воду?
Но где-то впереди в синем воздухе родился легкий, как дыхание, звук. Секунда — и он превратился в давящий вой. Взрыв! Черная земля вскинулась на дыбы.
Мы пригнулись, поднажали…
Новый вой. Черная грязь на миг закрыла даже солнце. Лупят по нас тяжелыми… Тут уж не до форсу, спрыгнули начищенными сапогами в залитые траншеи, побежали, почти касаясь подбородками воды.
А взрывы сзади, взрывы спереди, комья земли шлепают по голове, спине, коробкам рации.
Воет новый снаряд, захлебнулся. На мгновение — тишина, словно ты оглох. Падай! Рядом! Вжался лицом во влажный бруствер.
Похоже, мягким и тяжелым мешком стукнуло по голове, снова затянуло землей солнце, угарно запахло химией.
— Жив, Витька? — Собственный голос чужой, издалека.
— Жив. Топаем дальше.
Подымаясь, на бруствере вижу винтовочную гильзу и звездочку, сияющую рубиновой эмалью, как раз для моей пилотки. Хватаю звездочку в кулак — находка! Бегу, шлепая по воде, чуть не достающей до колен.
Траншея вела к переправе.
А переправа пристреляна. Каждые пять минут, не чаще и не реже, взмывают рядом с ней столбы грязи, опадают, седой дым цепляется за жидкие кусты.
Речка черная, стоячая, ручей — не речка, на самом деле переплюнуть можно. Через нее перекинуты наспех слеги, забросаны хворостом. Хворост в засохшей грязи, и на нем — трупы… И только ли трупы?..
— Милые! Родные! Помогите, голубчики!.. Так вашу мать! Помо-о-ги-ите!
Кричат раненые.
Они рядом, мы видим их, они нас — нет. Уже много часов раздаются их голоса в воздухе, только сейчас начавшем наливаться зноем. Умоляют, проклинают, зовут, грозят.
— Родненькие! Сволочи!.. Братцы!.. Помогите же, гады!..
И стоны…
Один ползет в нашу сторону. Я даже вижу его лицо — темное, как старая, позеленевшая медь, раскрытый рот, хватается непослушными руками, старается приподняться, руки подламываются. За ним, как резина, тянутся синие внутренности, запутываются в грязном хворосте.
Я отворачиваюсь, но от криков не отвернешься…
Их много, нас двое, переправа пристреляна. Только сунься — и останешься лежать там. Нам отдан приказ: прибыть с радиостанцией на тот берег как можно скорее, связи нет. Нам отдан приказ…
— Товарищи! Братцы! Гады!..
Витя Солнышко глядит на меня, на его размякшей, непривычно растерянной физиономии вопрос: «Что?.. Приказывай!»
Тут-то он вспомнил, черт возьми, что я старший.
— Ищем брод, Витька…
Сам прячу глаза. Неподалеку падает снаряд, нас осыпает землей.
Ползем, таща на спине радиостанцию. Ползем рядом с водой. Разумная — переплюнуть можно, перейти нельзя… Крики раненых стоят в ушах.
Несколько шагов до того берега. Темная вода, она везде одинакова. Где брод?..
— Снимай упаковку! В руки!
Лезу в воду первым.
Воды по пояс. Держу на плече приемопередатчик.
Несколько шагов, одна секунда — и мы на другой стороне. Даже по грудь не было. Где-то в дальнем уголке мозга — удивление: почему до нас все лезли на мостик?.. Так легко перебраться даже не умеющему плавать. Почему?.. Не кричали бы теперь там…
Мы под высоким берегом, он прикрывает. Ни один снаряд сюда не залетит, ни снаряд, ни пуля, ни даже круто падающая мина. Какая это великая свобода — распрямиться во весь рост!
Я оглядываюсь назад. Проклятый плоский берег, много же полегло на нем наших людей. А где-то стонут раненые, их стоны не доносятся сюда.
Что-то врезалось в руку. Разжимаю кулак, на ладони — звездочка. Роняю ее на землю. Мне сейчас наплевать, как будет выглядеть моя пилотка.
Мы захватили деревеньку, стоявшую на самом гребне высокого берега. Стоявшую… Теперь деревеньки нет, скучными наростами среди черных головешек торчат печки, не уцелело даже ни одной трубы.
Зато уцелели все погреба. Здесь они выкапываются не под домом, как в наших местах, а отдельно, во дворе. Почти все цементированы, крутые лесенки ведут вниз. В таком-то погребе мы и устроились с радиостанцией. Как в блиндаже — выдержит прямое попадание.
Однако снаряды уже не летят и мины не рвутся. Далеко-далеко суетливая перестрелка. Немец сбит, откатывается.
Витя Солнышко уже навострил лыжи:
— Пойду прогуляюсь, младший сержант.
— Сиди. Сам хочу прогуляться. В пять ноль-ноль свяжешься со штабом полка.
Я приноровился: как только у Солнышка появляется зуд в ногах, спешу оставить его одного. Радиостанция на его полной ответственности, попробуй только бросить ее. И уж тогда-то он терпеливо ждет, пока я брожу поблизости.
На земле под ногами вызванивают стреляные гильзы. Вонючий дымок тянется от пепелищ. Я направился к окраине деревни, к обрыву, чтоб с высоты взглянуть на тот берег, с которого мы пришли.
Посреди улицы, какой-то плоской и слишком широкой без домов, выкопана большая квадратная яма, — должно быть, немцы готовили себе землянку и не успели ее накрыть.
На дне ямы убитый — наш, судя по суконной гимнастерке и синим диагоналевым галифе — офицер. Он лежит раскинув руки, разметав ноги в солдатских кирзовых сапогах, рослый, статный, на груди набор орденов и медалей, курчавая голова откинута назад. Курчавая голова, а лица нет. Должно быть, осколок попал ему в затылок, вышел через лицо — из кровавого месива торчит белая кость.
Я чуть задержался и пошел дальше — мало ли убитых, еще один. Лица мертвых обычно не запоминаются, этот же запомнился мне тем, что у него нет лица.
Вот и окраина деревни, вот сбегающий вниз обрыв, морщинистый, источенный ручьями, что стекают весной к Разумной. А Разумная отсюда приветлива берега опушены кустами, вдоль кустов вьются певучие тропиночки и воронено блестят укромные заводи, в таких неплохо клюют окуньки. За речкой — неистребимо зеленые, выглаженные луга, их дальняя окраина купается в голубом мутноватом мареве, глаз не осиливает толщу прозрачного воздуха. И на эту доверчиво распахнутую землю рядом со мной из окопов, выдолбленных в известковой кромке берега, уставились два пулемета с хищными стволами.
Доверчиво распахнутая земля под стволами. Бежали хозяева пулеметов, стволы молчат, но и в немоте их ощущается ожесточенная злоба.
Я повернул обратно.
Возле знакомой мне квадратной ямы стоит на насыпи солдат, смотрит на убитого кудрявого офицера, свободно разметавшегося на спине.
Солдат — тощий, нескладный парень с длинным, серым от пыли, пятнистым лицом. Он, как пастух на посох, опирается на винтовку, за спиной у него вещмешок с котелком, вид отрешенный, со стороны — ни дать ни взять искушенный человеческими несчастьями библейский пророк.
Кто-то из знакомых забрал документы и вместе с ними — ордена, чтоб сдать в штаб.
Я заглянул под каску в грязное тихое лицо солдата. Длинное лицо не то чтобы печально, скорей терпеливо — парень привык к смерти, привык к крови, если и ужасается, то про себя, знает: кричи, взывай, негодуй — никого не удивишь, не тронешь, не поможешь.
— Знакомый? — спросил я, кивая на убитого.
Он помолчал, обронил скупо:
— Да.
— Кто это?
— Командир нашей пулеметной роты Полежаев.
— Евгений Полежаев?
Парень покосился на меня из-под каски и не полюбопытствовал, откуда я знаю Евгения Полежаева, командира пулеметной роты при втором батальоне.