Корабль дураков - Кэтрин Портер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мужчины — в неизменных как форма костюмах испанских танцоров: черные штаны в обтяжку, с высокой талией, перехваченной широким красным поясом, короткая черная курточка, легкие черные туфли с плоскими бантами. Рэк — в наряде Кармен, Рик — в костюме тореадора, оба несколько взъерошенные, потому что каждый старался за одежду и за волосы оттащить другого назад и оказаться во главе шествия.
Вся эта орава обошла вокруг стола, бренча на струнах, щелкая каблуками и кастаньетами, вертясь и раскланиваясь, истинно карнавальным шествием, на всех лицах застыла улыбка. Капитан Тиле, величественный, отчужденный, поднялся и ответил на приветствия убийственно холодным поклоном. Этот знак вежливости танцоры приняли так, словно их встретила восторженная аудитория. Наконец официанты отодвинули для дам стулья, и они уселись, возбужденно вскрикивая, точно стая ворон опустилась на пшеничное поле, — Лола по правую руку от капитана, Ампаро по левую; остальные тоже разместились за раздвинутым во всю длину столом — наконец-то, после ожесточенной борьбы, они оказались гостями капитана, этой чести они стремились добиться хотя бы раз в жизни, и не только завоевать ее, но и доказать, что имеют на нее полное право. Теперь они уже не улыбались — со свирепым торжеством, с холодным блеском в глазах оглядывали они остальных пассажиров. Кое-кто и сейчас притворяется, что их не замечает? Ну и пусть! Победители ни на минуту не забывали, ради чего одержана победа. Они пришли высказать свое уважение капитану — и принялись его высказывать многословно и цветисто. Приготовленные для них блюда остыли, и официанты их унесли, ели только Рик и Рэк — эти никогда не теряли аппетита; а взрослые по очереди вставали с бокалами в руках и произносили речи, каждый, чуть-чуть по-иному выстраивая пышные фразы, выражал ту же пылкую надежду: да сблизит этот прекрасный праздник два великих страдающих государства — Испанию и Германию, и да восстановится во всей славе блистательный былой порядок — Испанская монархия, Германская империя!
Неиссякаемо сыпались цветы красноречия, и капитан начал поеживаться; когда же прояснился политический смысл этих речей, он побледнел от бешенства. Он всегда глубоко скорбел о кайзере; всей душой он ненавидел жалкий лжереспубликанизм послевоенной потерпевшей поражение Германии — и его безмерно возмутило, что эти ничтожества, подонки, эта шушера смеют заявлять о каком-то родстве с ним, капитаном Тиле, объявляя себя монархистами; они провозглашают тосты во славу великого порядка, который по самой природе вещей они не вправе называть своим — они могут только покоряться ему, как рабы хлысту господина. Монархисты? Да как они смеют называться монархистами — даже произнести это слово они недостойны! Дело этих нищих бродяг — выстроиться вдоль улиц, по которым проезжает особа королевской крови, и кричать «ура», драться из-за монет, разбросанных на паперти собора после королевской свадьбы, плясать на улицах в дни ярмарок и потом обходить зрителей с протянутой рукой.
Огромным усилием воли капитан Тиле заставил себя взять бокал — конечно же, он задохнется, если глотнет хоть каплю вина в такой гнусной компании! Он слегка приподнял бокал над тарелкой, чуть заметно повел им, чопорно кивнул, не поднимая глаз, и вновь поставил бокал. Танцоры бурно вскочили, словно бы в порыве восторга, и закричали:
— Долгих лет вашей матушке!
Капитан побагровел от злости — такая неприличная фамильярность! Его матушка уже двадцать с лишком лет как умерла, и он не очень-то ее жаловал, когда она была жива. А эти нахалы тянулись к нему через стол, придвинулись совсем близко, вот-вот в его кожу впитаются черная краска, сгустившаяся на ресницах женщин, и помада, которая чуть ли не течет с мужских причесок, и невыносимая вонь их духов, кажется, вовек ему не отмыться… и тут он окончательно сбросил маску вынужденной признательности. Лицо его заострилось, окаменело, он откинулся в кресле, оперся на подлокотники. В тех, что прежде сидели за его столом, а теперь рассеялись по кают-компании, всколыхнулась жалость, они начали переглядываться, впервые между ними возникло безмолвное согласие; даже Лиззи и фрау Риттерсдорф дружно покачали головами и нахмурились, даже казначей и доктор Шуман, который пришел позже всех, обменялись неодобрительными взглядами. Молодые супруги с Кубы, пораньше накормив и уложив детей, пригласили к отведенному для них столику жену мексиканского дипломата, маленькую, хрупкую сеньору Ортега: ее обычное место было занято, а всем троим хотелось провести этот беспокойный вечер в порядочном обществе. Несколько минут они молча смотрели на представление, которое разыгрывалось за капитанским столом. Потом молодой супруг сказал:
— Это совершенно неприлично. Когда я покупал у них лотерейные билеты, я понятия не имел, что они готовят такую дерзкую выходку!
— Просто стыдно становится, что я тоже испанка, — сказала сеньора Ортега. Она, конечно, знала, как рассуждает самый последний испанец в Испании об испанцах Мексики и Кубы, это, мол, жалкие полукровки, в их жилах течет мерзкая кровь индейцев и негров, и говорят они не на чистом испанском, а на каком-то попугайском наречии. — Они хуже индейцев, — прибавила сеньора Ортега.
— Ну, они ведь просто цыгане, — сказал молодой человек. — Цыгане из Гранады.
— А мне говорили, что они еще хуже цыган, — вставила его жена. — Они испанцы, а называют себя цыганами.
— И ко всему так себя ведут! — сказала сеньора Ортега. — Мне очень жаль бедного капитана, никогда не думала, что буду так ему сочувствовать! Мне всегда казалось, немцы ужасно неприятные. Мы знали в Мексике очень много немцев, и я часто говорила мужу — пожалуйста, будь осторожен, смотри, чтобы тебя не послали в Германию!
— Мой прадедушка был немец, коммерсант в Гаване, сухо заметила молодая кубинка.
— О, извините! — огорченно пробормотала сеньора Ортега.
Ужин продолжался в молчании.
За капитанским столом Лола по праву взяла на себя роль распорядительницы. Яростно сверкая глазами, размахивая бокалом, точно каким-то оружием, она огляделась по сторонам и крикнула своим низким звучным голосом:
— Тише! Я хочу сказать тост! За вечную дружбу двух великих стран — Королевства испанского и Германской империи, за великих вождей, которые восстанавливают власть и порядок в наших исстрадавшихся странах!
— Viva! Viva! — в один голос закричали остальные и разом выпили.
Капитан не шевельнулся, и никто, кроме танцоров, не стал пить. Тогда Лола опять закричала, голос ее зазвенел от злости:
— А всем бессовестным, бездушным упрямцам, кто не захотел внести свою долю и принять участие в этом празднике и отдать дань отваге, превосходству, благородству ума и сердца и… одним словом, вам, мой капитан, — Лола с самой своей ослепительной улыбкой наклонилась к капитану Тиле, — всем, кто старался нарушить радость и красоту сегодняшнего торжества, вечный стыд, срам и позор!
Все танцоры, даже Рик и Рэк, закричали «Viva!» и залпом осушили бокалы. У капитана шумело в ушах; уже не понимая, был это тост и хвала или же проклятие, за кого и против кого пили, он встал и отшвырнул салфетку. И тотчас повскакали с мест кубинские студенты, высоко подняли огромные кубки красного вина, весело завопили:
— Стыд! Срам! Вечный позор! Viva las Verguenzas! Viva la Cucaracha![68]
И принялись горланить все ту же песню о несчастной Тараканихе, о всевозможных ее горестях и лишениях. В разных концах кают-компании множество голосов подхватило песню — сначала заорали вразброд, но очень быстро хор сладился, многие в такт захлопали в ладоши, затопали ногами. «Cucaracha, cucaracha, ya no puede caminar, porque no tiene, porque no tiene Marihuana para fumar»[69].
Капитан Тиле сунул пальцы за воротник, словно его душило, сказал сквозь зубы, как сплюнул: «Благодарю, благодарю!» — и, слепо пробиваясь между столиками, ринулся вон из кают-компании.
Танцоры никого и ничего не замечали, кроме главного предмета их внимания; они двинулись за капитаном, все еще выкликая «Viva! Viva!» — но теперь их совсем заглушил буйный хор. Они вышли к трапу и остановились, тщетно озираясь по сторонам; капитан улизнул от них, скрылся у себя на мостике, точно лиса в норе, и потом целые сутки его никто не видел.
А Дженни, конечно, не выдержала (Дэвид так и знал, что не выдержит!), принялась заодно со всеми покачиваться и хлопать в ладоши и во все горло запела про Тараканиху, чем дальше, тем хуже, ведь песня с каждым куплетом становилась непристойнее, а Дженни пела все подряд, и люди за ближними столиками уже смотрели на нее с изумлением. Она единственная из женщин присоединилась к этому хору.
— О Господи! — в отчаянии сказал наконец Дэвид. — Ты хоть понимаешь, что поешь?
Дженни продолжала притопывать ногой и отбивать ладонью такт.
— Конечно, понимаю. Если хочешь, я спою это по-английски. Пожалуйста, Дэвид, потерпи, я не могу удержаться. Я так же не вольна в себе, как ты в себе. По-моему, вся эта история — дикость, все нечестно и неправильно, мы оба это понимаем; но я другого не могу взять в толк: если ты знаешь, что все так скверно, почему ты не попробовал им помешать? Почему не дал мне позвать полицию или вовремя предупредить хоть кого-нибудь из тех лавочников? Мы же видели, что эти танцоры всюду воровали.