Красное колесо. Узел III. Март Семнадцатого. Том 3 - Александр Солженицын
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вообще, за военные годы петроградская атмосфера стала ненавистна князю Вяземскому своим постоянным судорожным алармизмом, мрачностью всех выводов и предположений. Он говорил Лили: эта проклятая «общественность» нас доведёт, но мы обязаны с бодрым видом спасать, что можно. А сейчас, после революции, он находил, что в Петрограде быстрей всего и разливается всё больное.
Керенский произвёл на него болезненное впечатление, какой-то прыгающий вздорный оптимизм. Князь Львов – отвратительное: при ясном взоре – на самом деле хитрит, вертится, никакой власти у него нет да и нет желания править, зачем он это место занял? Гучков, напротив, чрезвычайно и неоправданно мрачен. Шингарёв – куда пободрей.
Шингарёва Вяземский знал лучше других: его Грачёвка – в Усманском уезде, хоть и маленький, а свой землевладелец. Да и вообще он был открыт, в разговоре прост. Обсуждали с ним, во что же это может вылиться в деревне, и Вяземский уверенно ему говорил:
– Повторение Пятого-Шестого года в деревне сейчас невозможно. За 10-12 лет утекло много воды. Тогда мы были политически окружены, сейчас мы – видная часть целого, перед которым всё будущее. Тогда – нас всё застало врасплох, внутренне мы были в потёмках, а теперь уже невозможны ни прежние погромы, ни целая катастрофа. Через успешную земскую деятельность, через местное самоуправление мы в лучших крестьянах развиваем чувство совместной ответственности за свою судьбу и за судьбу отечества – и тем революционная пропаганда становится беспочвенной. Хотя всё ещё какой-нибудь щеголь публикует «Деревню», вываливая из неё прочь всякий трудовой смысл жизни, рисует пасквиль, чтобы подмазаться к общественности. В России – много непочатых здоровых сил, и среди них дворянство – тоже ещё не рухлядь, поверьте. И я считаю жестокой ошибкой паническое настроение некоторых помещиков – скорее сдаваться и всё сдавать.
Как он за эту неделю наблюдал в Петрограде кой у кого из приезжих.
– Нет, мы, дворяне, ещё поборемся, выстоим и войдём в будущее.
580
Кажется, немногое только изменилось: не стало железнодорожных жандармов, этих саженных красавцев, как будто и безучастно встречавших-провожавших поезда, а ведь остались и дежурные по станциям в красных фуражках, и те же станционные колокола с часто-коротким вызваниванием «повесток» о вышедших смежных поездах, и те же звучные отправные в один, два и три удара, и те же стрелочники с вылинявшими до жёлтости зелёными фуражками, пропуская поезда, так же ставили ногу на гиревой противовес стрелки и дудили в медный рожок, – поезда шли, станции не рассыпались, а как будто лопнула удерживающая застёжка, о которой раньше и не догадывались, что она держит.
Утром в Смоленске Ярослав вышел на перрон – и революция напомнила о себе как хлестнула. Что больше всего разило военный глаз – это вольно расхаживающие солдаты, без поясов, с расстёгнутыми шинелями, открыто куря на виду офицеров, и никто не отдавал чести. Ничего хуже они не делали, ну ещё семячки свободно лускали, ну ещё двое вели девку под локти, – но намётанному офицерскому глазу уже хуже и быть не могло: это и был развал, а не армия. И над всем этим опускалась благожелательная разрешённость, признанность: ни отсутствующие жандармы, ни прошмыгивающие смущённо армейские офицеры, ни поручик Харитонов среди них не были вправе повысить голос, одёрнуть, остановить, заставить. Расхаживали какие-то новые наблюдающие штатские и даже гимназисты, одни с белыми, другие с красными повязками на рукавах, но они ни во что не вмешивались, и при чём тут гимназисты? – их никто и не замечал. И если шёл по перрону высокий почтенный старик в хорьковой длинной шубе, а за ним носильщики несли шесть мест и бонна вела двух девочек, – то даже нельзя было поручиться, что за поворотом вокзала расхристанные эти солдаты не прикажут старику шубу снять, а вещи поставить на просмотр – и всё так будет, и никто не вмешается в защиту. Да Ярослав бы конечно вмешался! – но эта всеобщая разрешённость, уже впитанная им из московских дней, обессиливала его.
Странная жизнь.
В буфете 1-2 класса обычный белоснежный повар в халате и колпаке хлопотал у стойки, возглавленной грандиозным самоваром. И, как обычно, в мельхиоровых блюдах на синеватом огне спиртовок подогревались дежурные кушанья. И в обход искусственных пальм на белоснежные скатерти столов разносились пассажирам на подносах тарелки и чай. Однако и в этом зале наступила чужеродная настороженность: от набравшихся сюда солдат, никак не пассажиров 1-2 класса, однако некому теперь было не впустить их или их отсюда вывести, и только явно сторожились буфетские, как бы эти солдаты да не взяли со стойки, не платя, – тоже помешать им некому.
Но: разве эти солдаты не умирают вместе с нами за Россию? Да они-то и умирают! За что же мы их держим каким-то неразрешённым сортом, не допускаемым в чистые места? Ярослав двоился.
За одним из столиков одиноко завтракал поручик. А против него присел, развалясь, с несомненным вызовом – «вот, сгони меня!» – солдат. Он ничего не ел, и сидел не как принято за столом, а разваленной позой, вытянутой ногою вбок, – нахально поглядывал на поручика и лускал семячки – на пол, но иногда попадая и на скатерть, на свой угол стола.
А поручик? Продолжал есть – и не показывая, чтобы поспешно. И так шёл между поручиком и солдатом беззвучный поединок.
Ярослав представил себя в положении этого поручика – и похолодел: а что, правда, делать? Встать и уйти – бегство. Продолжать есть, не замечая, – унижение. Строго крикнуть – вряд ли поможет, после всех возглашённых газетами солдатских вольностей. Применить силу? – ввяжешься в унижение хуже.
Ничего и не придумаешь.
Ярослав ли не тянулся к этим нашим мужичкам! Ярослав ли не был сочувствен к младшему брату, слиянен с ним! Да у себя в роте, у себя в батальоне он никогда б такого не встретил: солдаты приёмисты были к нему, солдаты его любили! Но вот так сейчас, без своих, оказаться на отлёте?
Не без опаски он занял место за столом. И ел быстро.
Ярослав ли не любил народа! А чем же он ещё жил? Офицерская должность и за три года нисколько не вскружила ему голову. Но всё же сейчас он понял: это правильное было распоряжение не пускать солдат в буфет 1-го класса. И не разрешать им курить в общественных местах. И требовать с них отдания чести.
В чём сила армии – в том, вероятно, её и слабость. Она несравненно сильна беспрекословностью подчинения. Но если офицеров перестают слушаться, то разваливается хуже, чем у штатских.
По второму звонку Ярослав вскочил в свой жёлтый второклассный вагон, когда хмурый проводник – чёрная застёгнутая куртка, брюки в сапоги, даже более военный, чем эти развязные солдаты, – доругивался с двумя из них и не пускал, а всё-таки те впёрлись в неположенный вагон.
О, да тут уже и в коридоре стояли солдаты, куря, а двое сидели на полу, загораживая проход, – и как-то надо было протесниться через них, не обидя и не унизя.
О, да и в самом купе уже были они! Как раз на диван сестры, на пустое место, и сели двое, и один напротив,- расставили колени, руки опёрли, и задевали сестру, ухаживали. Как раз место Ярослава и заняли. И как было теперь их сгонять? И неловко, и не знаешь – уйдут ли.
Наташа быстрыми глазами увидела его – но не пригласила. Уже подтолкнутая к углу, к окну, – она, однако, уверенно справлялась с положением сама. Откуда у этой дворянской девушки была такая простота? – весело разговаривала с солдатами и угощала их конфетами.
Соседний господин, куда весь его англоманский гонор, засадил дочку за себя, вглубь к окну, собою загораживал её, но не мужской силой выглядел, а жалко, с осунувшимся по шее крахмальным воротничком, ошейником бессилия.
Но не сильней оказывался и поручик Харитонов. Стоял в коридоре против открытой двери.
И – что же нужно было делать? Над их вагоном, над их поездом, надо всеми железными дорогами, надо всей Россией была как будто кем-то прочтена разрешительная противо-молитва – не от грехов, но ко грехам, отпущенье делать худое и запрет защищаться.
Солдаты всё подталкивались к сестре, она всё тараторила и задабривала их, ещё достала угощение, – а Ярославу послала взглядом не только не призыв о помощи, но успокаивающий знак не вмешиваться.
Тогда сосед положил ей ногу на колено. Она так же запросто сняла его ногу, не рассердясь, не закричав.
Ярослав не мог на это смотреть, обожгло его! Но что делать? Это было бессилие, какое может опеленать во сне, когда хочешь защититься, ударить – и не можешь. Он – не мог применить оружие, и бесполезно кричать команду, а что ж? – уговаривать тоже?
Он стал так же беспомощен, как тот поручик на лусканье семячек чуть ему не в тарелку.
И он обернулся к окну в коридоре, так же закуренном незваными солдатами.
Он понимал, что солдаты – не по задумке, но по инстинкту – вот так надвигаются, кладут ноги, – проверяют сейчас их: их, офицеров, и их, дворян, занимавшихся балами и играми «Червонного валета», – и всё будущее зависит, остановят ли их благоразумно в этой проверке. Но – как?