Дом с золотыми ставнями - Корреа Эстрада
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На считанные секунды внимание всех было привлечено собаками. Для хорошего лучника этого достаточно. Знаете, что такое лук, бьющий с сорока шагов? Все кончилось в мгновение ока. Кто-то успел заорать, кто-то – выстрелить. Но палили не прицелившись, и никто не успел перезарядить. Семь коней беспокойно храпели под мертвыми всадниками. У восьмого по белоснежной рубашке расплывалось алое пятно.
Со стороны Филомено слышался шум: на него насели три собаки. Четвертая билась на камнях, пытаясь перегрызть прошедшую насквозь стрелу. Но я не боялась за Филомено и со всех ног бросилась туда, где Энрике покачивался в седле, зажимая ладонью кровоточащую рану, а между пальцами торчало длинное оперенное древко.
Это древко было липким от крови, и оперение намокло и окрасилось алым. Тетива была натянута с такой силой, что стрела пробила насквозь горло одного из испанцев, не застряв в нем, и на излете, изменив направление, сохранила силы для того, чтобы пробить реберные хрящи и войти в тело на глубину двухдюймового кованого наконечника, повредив какую-то жилу. Рана была не опасна, но кровотечения следовало остерегаться. Мы делали перевязку на скорую руку. Факундо сокрушенно приговаривал: "Ох, сынок, это ж я, старый дурак, тебя приголубил так…" Филомено подбирал стрелы; взял он и ту, что была вынута из тела брата. Времени терять было нельзя. Подхватив лошадей, мы убрались с этого места, и вскоре рассматривали расположение врага оттуда же, откуда наблюдали за кострами на рассвете. Неприятелей стало вдвое меньше, но подступы оставались так же трудны.
Факундо сказал:
– Я что-то придумал.
Мы спрятались в крайних кустах, – Филомено, я и Энрике, у которого повязка промокала все больше. А Гром с тремя чужими лошадьми спустился ниже по ручейку.
Грохот копыт по камням. Три лошади без седоков галопом вылетают из-за леса и скачут по направлению к лагерю. В лагере переполох, и вот кто-то уже бежит ловить перепуганных животных, приближаясь к нам при этом. Мы стреляем, и двое испанцев падают. Оставшиеся бегут к тому месту, где пасутся их лошади, и Филомено успевает достать пулей еще одного. Трое уже далеко, вне досягаемости прицельного выстрела. Но с той стороны, нахлестывая лошадь, прямо на них мчится огромный черный всадник, и его фигура ничего хорошего не сулит. Испанцы, меняя направление бега, юркают в какую-то щель из множества открытых в основании откоса. Всадник, подняв лошадь на дыбы, отбивается плетью от наседающих собак.
Мы торопимся ему на подмогу.
Дело сделано… Факундо привалил огромным камнем ту щель, в которой скрылись испанцы. С ног у него течет кровь, и я перевязываю раны от укусов прямо поверх штанов.
Три испанца лежали мертвыми у воды. Энрике с пистолетом в руке медленно перебрел через ручей. Подошел к одному из тел, приподнял его носком сапога. По камням потянулась струйка крови.
– Ма, зачем мы это сделали?
Филомено тем временем полез в пещеру. Шум, ругань – его встретили градом камней.
Но мое имя, произнесенное вслух, произвело неожиданное действие: все полезли наружу, спотыкаясь, жмурясь ослепшими на свету глазами. У многих были раны, и все умирали от голода. Двое суток просидели под землей, и двое суток крошки не было во рту ни у кого, потому что чертовы дурни, по обычной негритянской беспечности, не догадались держать в убежище никакого запаса.
И вдруг произошло что-то непонятное. Худая, в таких же грязных лохмотьях, как остальные, женщина протерла глаза, отвыкшие от света, и вдруг завизжала диким голосом, схватила тощего, золотушного младенца и кинулась с ним обратно в пещеру.
Упала, не смогла подняться и ползком продолжала путь к спасительной темноте.
Потом попятился еще один, еще – и вся ватажка стояла опять у входа, готовая шмыгнуть в нору при первом подозрительном движении: они разглядели Энрике.
– Убей его, унгана! Убей, или он убьет тебя и нас! У него оружие! Убей его!
Энрике ничего не понял.
– Они что, придурки? Они что, не понимают, что мы черт-те что натворили, выручая вонючек этих?
– Сын, сын, они испугались тебя! Думаешь, у них нет причин считать врагом каждого белого? Думаешь, у них не резали ремни из спин и не солили раны?
Я едва успела подхватить покачнувшееся тело. Пистолет брякнулся о камень. Энрике потерял сознание. Как он говорил потом – от потери крови. На самом деле – от пережитого ужаса.
Тринадцать – несчастливое число. Не стоило негрерос оставаться у ловушки в таком количестве. Ни один не ушел, считая тех, кто оказался заперт в каменной щели. Мы не стали там задерживаться. Я сказала на прощание:
– Негры, мы сделали все, что могли. Остальное делайте сами. И забудьте, что видели нас тут. Нас тут не было.
Горячка боя ушла, и навалилась усталость. Так всегда бывало. Филомено поддерживал в седле брата, у которого не осталось кровинки в лице. Факундо скрипел зубами каждый раз, как приходилось давать лошади шенкеля. Я не получила ни царапины. Но тошнехонько что-то было, и я впервые подумала: может, правда мы зря это сделали?
Но когда подъехали к Лас Лагартес, первое, что мы увидели на опушке леса в дальнем углу усадьбы, была Сесилия в просторном бата, облегавшем живот, а с ней – Кандонго и давешнюю негритянку. Они стояли у маленького холмика, украшенного свежими цветами. Под этим холмиком лежал мальчик, умерший во чреве матери – его убило бегство и страх. И тогда я подумала: нет, шалишь! В мире есть равновесие, которое называется справедливостью. Я соблюдала его по мере сил и всегда; думаю, что это должен делать каждый.
Я сказала, когда мы обработали раны:
– Парни, мы здесь четвертый день и уже напроказили. Этого делать больше нельзя.
Все, баста: сидим тихо.
– То, что вы совершили – отважное и благородное дело, – произнесла Сили со слезами. – Я горжусь вами всеми, и тобой, милый, в первую очередь.
– Нечем гордиться, – ответил Энрике мрачновато, – я трусил отчаянно и никого не убил.
– Это не важно, сынок, что ты трусил, – вмешался неожиданно Факундо. – Это совсем не важно, боялся ты или нет.
– А что же тогда важно, старина? – спросил Энрике.
– Важно, что ты не позволил страху тебя одолеть и делал то, что должен был делать. Это-то и называется храбростью. А таких придурков, которые не боятся ничего, никого и никоим образом, на свете мало: не живут они подолгу. Понял, парень?
– Понял, Гром. Стало быть, ты признал, что у меня есть яйца? Ну да, конечно. Мы теперь не просто одной веревочкой связаны, а одной петлей. Так что горжусь званием висельника! Если выбор невелик – трус или висельник, я предпочитаю быть висельником. Не пойму только: зачем я живу, если нет другого выбора?
– Ты попал в самую точку, сынок, – отвечала я. – У нас тоже всю жизнь не было другого выбора. У нас даже такого не было: мы родились не трусами.
Сын смотрел затуманенными зеленоватыми глазами и молчал, оставив при себе все свои сомнения. Его выбор был сделан еще раньше. …Когда на другое утро я надевала платье, сшитое за месяц до того в Порт-Рояле, оказалось, что оно свободно в талии на добрый дюйм.
Сыновья отделались на этой последней перед долгим затишьем "прогулке" довольно легко: у одного забинтована рука, у другого повязка плотно стягивало тело от талии до нижних ребер. Грому повезло меньше: собаки крепко порвали ему ноги – в который раз! Когда через две недели Сесилии пришло время родить, он еще не вставал с постели. Поэтому мы с Энрике сами на другой день зашли к нему в комнату, неся новорожденную внучку в плетеной колыбельке.
Девочка лежала на двух его огромных ладонях как в корытце. Она родилась очень маленькая, меньше шести фунтов, но хорошо сложенная и крепкая, как орешек.
Нежная, почти прозрачная кожица отливала едва заметной желтизной. Головку покрывал золотистый пушок, а глазки были младенческого голубоватого цвета, который, как известно, с возрастом может перейти в какой угодно. Дочка заметно больше походила на отца, чем на мать.
– Видишь, Ма, – сказал Энрике, – зря ты беспокоилась. Она совсем беленькая.
– У меня свалился камень с души, – отвечала я. – Дай бог, чтоб и прочие ваши дети удились бы не в бабушку.
Сесилия быстро поправилась после родов. Худенькая, с маленькой грудью, тем не менее захотела кормить ребенка сама, и молока хватало.
Она хотела назвать дочку Александрой.
– Пусть она хотя бы именем напоминает бабушку, если не похожа на нее лицом.
Но я воспротивилась: чем меньше сходства, тем лучше.
– Тогда я назову ее Мария-Селия, – сказала она, – Селией звали мою мать.
Мария-Селия в этом доме не могло звучать иначе, как Марисели. Что ж! Это было чудесно.
Как только молодая мама пришла в себя, я предложила:
– Энрике, не пора ли нам ехать в Порт-Рояль? Если твой тесть уже был в нашем доме, он знает, что ты должен вернуться месяца через два после отъезда. Если он намерен что-то предпринять, он там появится… а нам не худо бы узнать, чего он хочет добиться. И дело нельзя бросать так надолго, это сильно повредить торговле.