Избранное в 2 томах. Том первый - Юрий Смолич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тут Бруне торжественно поднял руку и воздел очи горе, словно призывая самого бога в свидетели. — И народ ваш прав!
Да, да! Бруне, Кюлов и Штирмахер не могли больше молчать. От них не укрылось, что многие солдаты их дивизии думают так же, как и они. Но ведь они были наиболее культурными в своей части — студенты, филологи и философы! И вот они решили вмешаться: нельзя больше терпеть несправедливостей и обид, чинимых украинскому народу.
Бруне попросил поплотнее заслонить его от дверей и вынул из внутреннего кармана аккуратно сложенную бумагу. Он просил коллег и товарищей послушать то, что он прочитает.
Волнуясь, Бруне начал читать. Это была длинная и подробная реляция трех вольноопределяющихся императорской драгунской дивизии, студентов-филологов Ганса Бруне, Фридриха Кюлова и Отто Штирмахера его светлости ясновельможному пану гетману всея Украины. В этой докладной записке три немецких студента, воспитанники старейших немецких университетов в Кенигсберге, Гейдельберге и Геттингене, представляли на рассмотрение высокочтимого монарха глубокий и точный анализ создавшегося в его стране положения. Студенты-филологи первого курса доказывали, что во всех восстаниях, бунтах и беспорядках среди украинского народа, вопреки собственной воле, повинна сама гетманская держава. Высокие идеи опорочиваются и искажаются самой администрацией пана гетмана и чиновниками немецкого интендантства. Как же народу украинскому, — патетически, с восклицательным знаком, вопрошали студенты у пана гетмана, — как же этому народу не волноваться и не восставать, если все чиновники высокочтимого пана гетмана крадут? А господа помещики используют присутствие на украинской земле немецких вооруженных сил, пытаются жестоко расквитаться с народом, который в угаре первых дней революционного подъема позволил себе разорить их имения. Студенты-филологи первого курса Кенигсбергского, Гейдельбергского и Геттингенского университетов обращали на все это внимание высокочтимого пана гетмана всея Украины и выражали уверенность, что если пан гетман обратит на это свой милостивый взор и милостивое внимание немецкого командования и прекратит подобные бесчинства, то тем самым будут ликвидированы все поводы к недовольству украинского народа правительством пана гетмана и немецкой армией. Ниже юные борцы за высшую справедливость указывали свой адрес — номер дивизии, полка и эскадрона. В любую минуту пан гетман мог вызвать их для дачи подробных объяснений…
Смеяться было неудобно, да и над чем тут смеяться, — Бруне, Кюлов и Штирмахер были, несомненно, добрые малые. Шурка даже протянула руку со своей полки и погладила Ганса Бруне по голове. Туровский и Теменко улыбались смущенно, но при этом с чувством явного превосходства над этими студентиками из Кенигсберга, Гейдельберга и Геттингена. Вот вам и старейшие в мире университеты! Нет, ты, Макар, как хочешь, а мы уж лучше поедем учиться в Киев!..
Сербин совсем сконфузился и поскорей отвернулся к окну.
За окном уже наступил день. Даже солнце уже поднялось, но взошло оно по ту сторону поезда, и только косые его лучи падали на желтую стерню где-то там, далеко, за вытянутыми тенями вагонов. Утренняя прохлада дышала ароматами хвои, чернозема, прелого сена, гречихи. Но вот поля и перелески остались позади и замелькали постройки. Это пошли пригороды — ехать до Киева оставалось десять минут.
Немецкие студенты-солдаты уже закидывали рюкзаки за спину. Ганс Бруне дрожащими пальцами сложил бумагу и бережно спрятал в карман. Дивизия командировала их в Киев за вагонами с сапожными заготовками, и они решили использовать свою поездку для выполнения великой миссии. Сегодня же они отнесут свое прошение в канцелярию пана гетмана.
Впрочем, прощание прошло сердечно. Бруне, Кюлов и Штирмахер на всякий случай запомнили адреса новых товарищей — там, дома, на их родной станции, — ведь им предстояло туда вернуться через каких-нибудь два-три дня по окончании командировки.
Поезд заскрежетал буферами и остановился.
Киев! Это был Киев!
Студенчество! Университет! Новая жизнь!
Громким шумом и гомоном встретил перрон прибывших. Кричали пассажиры, перекликались железнодорожники, гудели паровозы, заливались кондукторские свистки. Но все покрывали отчаянные выкрики газетчиков. Они вопили наперебой:
— Экстренные известия! Только что из Москвы! Покушение на Ленина! В большевистского вождя стреляла эсерка Каплан!..
Макар выскочил на перрон прямо через окно и схватил газетчика за плечи.
— Врешь! — прохрипел он. — Ты врешь! В Ленина! Стреляла? Но он жив? Жив? Да говори же — жив?..
Перепуганный газетчик захныкал, публика поспешила за него вступиться, поднялся целый скандал. Все говорили, все кричали. Непонятно было, кто кого собирался бить и, собственно, за что. И вообще — разве можно бить ребенка? Впрочем, Макар никого не бил. И не мог понять, чего же от него хотят. Кто-то высказал предположение, что это просто сумасшедший: женщины бросились врассыпную. Появились два немецких патруля и повели Макара в комендатуру.
Газета, однако, осталась у Макара в руках. И теперь, идя под конвоем двух патрулей, Макар быстро пробегал глазами строчки, забыв обо всем на свете. Свои две книжки, завернутые в полотенце — «Интегральное исчисление» и «Государство и революция», где слова «революция» и «Ленин» на всякий случай были оторваны, Макар оставил в вагоне.
Украина моя, хлебороднаяДо рассвета было еще далеко. Лес стоял спокойный и молчаливый, как бывает только в тихие предутренние часы. Кузнечики уже примолкли, птицы еще спали, даже вершины деревьев не шелестели листвой. Тьма расстилалась вокруг, сизая и бесцветная.
И хотя здесь, у опушки, граб рос не слишком густо, пробираться между деревьями было трудно и хлопотливо: изменял глаз, расстояние обманывало, и ствол возникал вдруг прямо перед тобой, когда тебе казалось, что до него еще несколько шагов. Раза три Зилов уже наткнулся на дерево и стукнулся лбом. Ругаясь сквозь зубы, поеживаясь и вздрагивая от предутренней свежести, он медленно продвигался вперед. Особенно мешал тяжелый мешок за спиной и длинная неуклюжая винтовка в руках. Вдруг он остановился, и сердце у него упало и замерло.
Ствол, которого он только что коснулся правой щекой, медленно отклонился вбок, затем качнулся обратно и еще раз стукнул его по лицу. И кора, прочеркнув по щеке, вызвала какое-то странное, неестественное ощущение: такой кора не бывает. Зилов остановился и протянул руку. Дрожь, глубокий внутренний трепет пронизал Зилова с ног до головы. Ствол снова откачнулся от его прикосновения и оказался совсем не стволом. Рука Зилова почувствовала жесткую ткань штанины и закостенелое тело под ней. Под рукой Зилова была человеческая нога — высоко в воздухе, отделенная от земли…
Во мраке ночного леса глаза его едва различили темный силуэт. Он тихо покачивался перед его глазами. Но сразу за этим силуэтом мерещился еще один, а дальше, возможно, еще.
— Австрийская работа, — вздохнул Зилов, — из какого ж это села? Сегодня же пошлем разведку…
Но задерживаться Зилов не мог. Он уложил мертвых в ряд, на миг застыл над телами, склонив голову, с шапкой в руке, потом закинул мешок за спину, сжал винтовку и двинулся дальше.
В нескольких шагах начинался овражек, и тут уже совсем посветлело — видеть можно было шагов за сорок. Где-то внизу тихо журчал ручеек. Зилов пошел вниз, на голос ручья. Лесная криничка должна была быть где-то там, в долине, в овраге.
— Питьпойдем-питьпойдем! — взлетел вдруг неожиданный здесь крик перепелки. Зилов остановился и ответил так же — питьпойдем!..
Тогда две фигуры вдруг поднялись из травы. В серых сумерках, вблизи, здесь в балке, их можно было хорошо разглядеть. Это были две девушки.
— Зилов? — прошептала одна из них.
— Галя? Одуванчик?
— Мы.
Зилов сбросил мешок на землю, прислонил винтовку к дереву и тяжело перевел дыхание. Девушки — одна, потом другая — поздоровались с ним за руку.
— Ты чего так дрожишь? — хриплым, как после сна, голосом подростка спросила та, которую он назвал Одуванчик.
— Так… — Он присел на сруб криницы и закурил.
Огонек загорелся на секунду, и короткая розовая вспышка выхватила из сумрака два девичьих лица. Почти детское Одуванчика с безбровыми припухлыми сонными глазами, с жесткими, непокорными вихрами бесцветных, коротко подстриженных волос. Взрослое, спокойное, круглое, с тонкими черными бровями, обрамленное девичьим платочком — Галино.
— Ну, давайте, — сказала Галя. — Некогда. Назад ведь надо еще до света…
Зилов развязал мешок и стал выкладывать из него пачки. Это были тоненькие брошюрки на серой оберточной бумаге.
— А что это такое? — заглянула через плечо Галя.