Крещение - Иван Акулов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Крышка с медью!
— Что ж ты, раззява? — поднялся было на него Охватов, но, услышав, как поверхностно и со свистом дышит Абалкин, потащил его под проволоку. Саперы, ждавшие разведчиков, подхватили Абалкина, а он, радуясь чему-то понятному только для него, посмеивался, уже через силу шевеля тонущим языком:
— Легко совсем… Стало легко.
По своему минному полю перебирались под вой и грохот немецких снарядов, под треск разрывных пуль, которые крошили вокруг землю и несли с собой живой стукоток пулеметов, будто те работали над самым затылком, и было неодолимое желание прикрыться хотя бы ладошкой.В траншее свалились один на другого, торопясь прижаться разгоряченной грудью к холодной сырости окопа.
— Умер бедняга, — сказал кто-то незнакомым голосом, видимо из саперов, и Охватов хотел отозваться на эти слова хоть вздохом, хоть единой мыслью, но у него не было сил понять и поверить до конца, что умер Абалкин, тот самый Абалкин, с которым они пережили не одну смерть.
Обстрел обороны продолжался около получаса, и едва он утих, разведчики выбрались на пустовавшую минометную позицию.Охватова тотчас же вызвали в блиндаж ротного, в низкой, но широкой землянке при свете керосиновой лампы Охватов сразу увидел майора Филипенко и капитана Тонких — оба они с приветливой улыбкой встретили младшего лейтенанта, и оба разом померкли, может, только теперь поняли, из какого переплета вернулся он: Охватов был мокр, грязен, на бледном опавшем лице замученно обострились скулы.
— Вот твоя добыча, — сказал Филипенко и кивнул в передний угол, где на земляных нарах сидел пленный. Рядом в тени столба стоял Козырев, и, когда Охватов скользнул по нему рассеянным взглядом, боец подался навстречу, с ласковой и виноватой горечью в глазах поглядел на своего взводного.
— Обер-лейтенант Вейгольд, — сказал Филипенко, кивнув на пленного. — Проездом из Орла в Курск завернул к брату в гости, да вот загостился что-то.
— Я, я, — закивал немец, понимая, что разговор идет о нем, и стал вытирать рукавом мундира губы и подбородок, на который натекала слюна и кровь из выбитых передних зубов. У немца крупная голова с шишкастым лбом, красные увлажненные глаза, которыми он подслеповато моргал, видимо, с него сбили очки и он теперь мучился без них. Заметив, как при входе Охватова помрачнели лица офицеров, пленный с униженным выжиданием стал глядеть на Козырева, чтобы сразу отозваться на слова переводчика. Покорные глаза немца, его изуродованные обвисшие губы, рваный, залитый кровью мундир, беспомощно лежавшая на нарах, вероятно перебитая в колене, правая нога — все это пробудило в душе Охватова какое-то сложное чувство большого горя и жалости и к пленному, и к себе, и к тем, что были в землянке, и к убитому Абалкину. Ощущение невыносимого горя и подавленности вошло в Охватова, и все, что он видел сейчас, было связано с этим ощущением.
— Разрешите идти, товарищ майор? — спросил Охватов.
— А разве тебе не интересно на него поглядеть?
— В гробу бы я глядел на него.
Немец, вероятно, понял, что офицеры решают его судьбу, и заговорил, шлепая губами и снизу вверх глядя на Козырева. Слюна и кровь, заполнявшие его разбитый рот, мешали ему говорить, но он считал очень важным для себя говорить.
— У него есть что сказать русскому командованию, — перевел Козырев. — Сам он финансист, но многое имеет сообщить, если его не станут пытать. Он говорит, что видел в Орле русского генерала Самохина, и немецкие войска не сегодня-завтра начнут победное наступление на Воронеж. В этих укрытиях, — Козырев, так же как и пленный, показал глазами на потолок из жидкого леса, — в этих укрытиях один шанс из ста остаться в живых.
— Ты его спроси, он сам ходить может?
Козырев перевел вопрос Филипенко, и пленный хотел было спустить правую ногу с нар, по вдруг весь дернулся и, теряя сознание, повалился на стену. Глаза у него мертвецки остекленели.
— Но-но. Сдохнешь — все наши труды пропали. — Капитан Тонких схватил котелок, висевший на столбе, и, не разобрав, с чем он, плеснул в лицо пленного — на мундир, мешаясь со слюной и кровью, покатилась жидкая похлебка. Немец пришел в себя, небрежно, скорей машинально, вытер глаза, с трудом вспоминая, где он и что с ним.
— Где же фельдшер-то, Корнюшкин? — спросил беспокойно Филипенко.
— Послал за ним. Дрыхнет где-нибудь. Дали какого— то — на ходу спит.
— Я бы ему показал фельдшера, — грозился Тонких, садясь на свое место и багровея тугими щеками. Немец, судя по всему, понимал негодование капитана и, чтобы смягчить его, хотел было опять заговорить, но на лице его появился отпечаток полного безразличия ко всему происходящему и к себе. Он закрыл глаза и начал икать, страдальчески, всем нутром.
— Ты давай не раскисай! — закричал Тонких и ударил немца по голове. — Не раскисай, говорю!
Охватов, почти не помня себя, шагнул к капитану и веско сказал:
— Пленного не троньте. Пленный что дитя…
— Это что за разговорчики, младший лейтенант?
— Он, капитан, правильно сказал, — встал между ними майор Филипенко, — Ты иди, Охватов. Иди отдыхай.
В землянку ввалился дородный фельдшер с сумкой, а Охватов вышел на улицу, где уже брезжил рассвет, где пахло свежей травой, сыроватым дымком походной кухни; где-то отсыревшим голосом крякал дергач.Жизнь на земле шла своим порядком.На затравеневшем угорчике, недалеко от землянки ротного, вповалку лежали бойцы. Лег с ними и Охватов.
— Ну что он? — спросил боец, самый близкий к Охватову, поднимаясь с земли.
— Кто «он»?
— Да пленный-то.
— Пленный как пленный.
— Мне его увидеть хотится… Я его, пока мы тащили по нейтралке, все время собой заслонял. А то, что ты думаешь, чиркнет осколочком — и хана. — Боец щелкнул языком и смолк.
Через несколько минут из землянки вынесли пленного и посадили в задок повозки. Бойцы, те, что не спали, обступили его, переговаривались:
— Круглый, как налим.
— Кольцо золотое на пальце. Спрятал бы.
— Пахнет чем-то от него.
— Запахнешь…
Повозка скрипнула оглоблями и покатилась вниз в овраг по сухой кочковатой дороге, стуча несмазанными ступицами.В обед разведчики ушли в штаб дивизии, в Частиху, и унесли с собой Абалкина. Пошел вместе с разведчиками по требованию начальника штаба дивизии и новый объявившийся переводчик — рядовой Козырев.Разведчики шагали хмуро, молчком, не желая говорить о ночной вылазке, а никаких других мыслей, не связанных с поиском, в душе бойцов не было. Еще вчера вылазки боялись все, но сейчас, когда миновала опасность, она казалась чересчур преувеличенной, и вместо с тем каждому вспоминались такие пережитые за ночь минуты, когда обмирало сердце и жизнь, казалось, была кончена.Охватов памятно и живо ощущал, как он рвал что-то упругое и мягкое своим острым ножом, как хлынуло ему на руку горячее и вдруг ослизла рукоятка ножа под пальцами. Эти воспоминания были настолько сильными, что Охватова давила тошнота, и он выходил на обочину дороги с набухшим, кирпично-красным лицом.Останавливался и Козырев, поджидал своего друга, терзаясь за него. Когда стали подниматься из оврага, Охватов снял с плеч свой вещевой мешок и выбросил из него в промоину туго свернутый маскхалат.
— Слушай-ка, Филипп Егорыч, — начал Охватов, немного оправившись после этого, — я в мешке у Абалкина нашел письмо домашним. Пишет — ты ведь его знал, — пишет, что видел во сне батю, и батя вроде ничего не сказал, а только звал рукой к себе. «К чему бы такой сон?» — допытывался Абалкин у матери, ну и все такое прочее. А кончает-то как, Филипп Егорыч, напросился-де я на трудную и рискованную службу, и от нее может сильно укоротиться мой век. Можно, пишет, еще отказаться, и никто плевать в глаза не станет, но я ни за что не откажусь: у всякого человека есть только один— единственный путь…
— Фаталист Абалкин в своей роли.
— А что это такое?
— В судьбу верил человек. Фатум — неизбежность. Неотвратимый рок. А проще говоря, человеческое невежество. Темнота.
— Вот ты, Филипп Егорыч, умный, образованный человек, а о людях, что думают немного иначе, говоришь плохо: темнота, невежество. А чего же тут невежественного, если человек верит, что смерть у него одна, неотвратима и настигнет его там, где должна настичь. Для совестливой души, которая не умеет прятаться перед опасностью, судьба, по-моему, единственная защита и успокоение. Хоть тот же Абалкин. Когда я предложил ему пойти с нами, у него не хватило духу отказаться. А потому он видишь как рассудил: судьба утонуть — в огне не сгоришь. Ну да ладно, фаталист и фаталист. Судя по всему, я тоже фаталист. Но вот с письмом-то Абалкина что делать?