Марина Цветаева - Виктория Швейцер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но и эссе о Валерии Брюсове, иронически названное «Герой Труда», она тем не менее пишет «по примете родности». Эти воспоминания – единственные в своем роде, ибо нигде не ставила Цветаева себе задачи низвергнуть поэта. Она сполна отвечает на прошлое недоброжелательство Брюсова. Однако «Герой Труда» продиктован не только личной обидой, а и разочарованием в его поэзии. В ранней юности она страстно увлекалась стихами Брюсова – тем горше ее разочарование, чем больше и неоправданней кажется прошлое увлечение. Странно: читая эссе, иронизируешь, негодуешь, злорадствуешь вместе с Цветаевой, но по окончании чтения не чувствуешь никакой враждебности к Брюсову. Ибо, наряду с развенчанием Брюсова-поэта, это – гимн его уму, умению трудиться, силе и образованности, преодолевшим его природу не-поэта – случай обратный Маяковскому—и сделавший из Брюсова писателя, переводчика, организатора крупнейшего литературного движения века, учителя поэтов. Декларируя неприятие Брюсова, Цветаева временами не может сдержать восторга и восхищения им.
Что же говорить о Мандельштаме и Волошине, с которыми ее связывали дружба, воспоминания молодости и радости? В 1931 году Цветаева написала «Историю одного посвящения» – надо было защитить Мандельштама. Георгий Иванов в одном из фельетонов своей серии «Китайские тени» в развязном и пошлом тоне описывал молодость Мандельштама, Коктебель, рассказывал выдуманную им историю стихотворения «Не веря воскресенья чуду...», обращенного якобы к какой-то неправдоподобной женщине-врачу. Цветаева прочла очерк Г. Иванова с опозданием и немедленно ринулась в бой. Она писала Андрониковой, закончив «Историю одного посвящения»: «во 2-ой части дан живой Мандельштам и – добро́ дан, великодушно дан, если хотите—с материнским юмором». Но несколько лет назад она «рвала в клоки подлую книгу» «Шум времени» – как увязать это с материнскими чувствами? Цветаева поостыла, возможно, поняла неоправданную резкость своей оценки. Теперь она говорит об этой книге не как о «подлой», а как о «мертворожденной» – большая разница! К тому же – она, с высоты их прошлой дружбы и любви к нему, имела право негодовать на Мандельштама – но не Георгий Иванов, чуждый тому миру, знающий о нем понаслышке, «цинически врущий» обо всех. Она защищала «свои» стихи Мандельштама, его самого, Макса, Пра, весь их коктебельский мир от ивановской пошлости. Ведь даже если бы Мандельштам прочел очерк Г. Иванова, он не мог бы ответить.
«Не так много мне в жизни писали хороших стихов, а главное: не так часто поэт вдохновляется поэтом, чтобы так даром, зря уступать это вдохновение первой небывшей подруге небывшего армянина. Эту собственность – отстаиваю». Она делает это с блеском. Мандельштам предстает на ее страницах действительно живым: ни на кого не похожим, чуть-чуть чудаковатым, непрактичным, необязательным, не очень земным – ребенком и мудрецом – поэтом. Да, Цветаева пишет о нем с юмором и с иронией, но главное – с любовью, пониманием и снисходительностью к его слабостям, таким ничтожным рядом с его огромным даром. Конечно, это был «мой» Мандельштам: что-то подчеркнуто, что-то опущено, другие могли видеть его не таким – но это был Мандельштам – тех стихов. «История одного посвящения», как через год «Живое о живом», погружала Цветаеву в давнюю атмосферу Коктебеля: одержимость искусством, восторг перед поэзией, любовь к поэту, молодое веселье. Вероятно, Цветаевой было радостно работать над этими эссе. Работать – но не публиковать.
Вопрос об отношениях Цветаевой с редакциями, где она печаталась, и с эмиграцией в целом сложен, и я не возьму на себя смелость выносить окончательное суждение, а изложу свое о нем представление. Русская эмиграция не была чем-то единым, она состояла из отдельных людей, объединявшихся зачастую по политическому признаку или продолжавших отношения времен довоенных, дореволюционных, военных. Такова была дружба Цветаевой с С. М. Волконским или с К. Д. Бальмонтом, отношения Эфрона с семьей Богенгардтов. Неверно считать, что у Цветаевой в эмиграции не было никакого круга: друзей, читателей, сочувствующих, – хотя сама она иногда поддерживала эту мысль в письмах и даже в публичных высказываниях. Вокруг нее были люди, они и притягивались к ней и отталкивались от нее; многих она сама отталкивала, потеряв к ним интерес. Полного одиночества, которое представляется, когда говоришь о Цветаевой в эмиграции, не было. Семья Лебедевых, А. И. Андреева (их в 1936 году Цветаева назвала среди «последних друзей»), М. Л. Слоним, А. 3. Туржанская, А. А. Тескова – со всеми она познакомилась еще в пражские времена. В Париже появились С. Н. Андроникова, Е. А. Извольская, В. Н. Бунина. Отношения менялись, случались взаимонепонимание и обиды, ссоры и примирения. Вот как писала мне об отношении Цветаевой с их семьей дочь Лебедевых – Ирина Владимировна: «Дружба с родителями была, по-моему, единственной нормальной дружбой Марины Ивановны – без надрывов, разрывов и разочарований – М. И. бывала у нас часто, очень часто – многое из того, что писала, приносила и читала маме и папе... часами обсуждала с мамой. С<ергей> Жковлевич> приходил редко – отец недолюбливал его как „белогвардейца“, а потом С. Я. начал „исчезать“... Аля у нас жила днями, неделями... Дружба была влюбленной и абсолютной, но внешне мы „гоготали“ (как говорила Марина Ивановна) – ходили в кино, бродили по Парижу...»[196] Часто Ируся (так звали ее в домашнем кругу) убегала к Але на занятия в Лувр. Полистайте письма Цветаевой: вы найдете в них имена многих людей, с которыми она была знакома, встречалась, обменивалась мнениями. Среди них – известные и замечательные деятели русской культуры: Лев Шестов, Н. А. Бердяев, Г. П. Федотов, С. С. Прокофьев, отец Сергий Булгаков, В. Ф. Ходасевич, Е. И. Замятин... До раскола евразийства она была связана с евразийцами, бывала на их выступлениях, с ними встречала Новый год. Позже посещала вечера журнала «Числа», организованное Слонимом литературное объединение «Кочевье», молодые участники которого высоко ценили ее поэзию. Имя Цветаевой было достаточно известно. Литературная молодежь искала ее дружбы и советов. В разное время она приятельствовала с Вадимом Андреевым, Брониславом Сосинским, Даниилом Резниковым, Алексеем Эйснером, Аллой Головиной, встречалась с Борисом Поплавским, переписывалась с Арсением Несмеловым и Юрием Иваском. Ее успех в эмиграции не был и не мог быть массовым – он не был бы таким и в Советской России – в силу самого склада ее души и поэзии. Но читатели, слушатели, почитатели Цветаевой – были. Правда, немало было и недоброжелательства: она заскочила не в свое время. В век сугубой прозаичности, неотвязных забот о материальном устройстве жизни Цветаева с ее «пареньем!», высоким отношением к миру казалась обывателю странным и смешным анахронизмом. Она это понимала...