Марина Цветаева - Виктория Швейцер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Цветаевой, когда она обратилась к прозе, исполнилось сорок, перевалило за сорок. Ее мироощущение и отношение к миру трансформировались и требовали другого способа выражения. Настало время определить непреходящие ценности. Она нашла их в мире своего детства – и в Поэзии.
Мой Пушкин
... назвала Цветаева одно из эссе-воспоминаний. «Мой» в этом сочетании явно превалировало, и многим современникам показалось вызывающим. «Мой Пушкин» был воспринят как притязание на единоличное владение и претензия на единственно верное толкование. Между тем для Цветаевой «мой» в данном случае – не притяжательное, а указательное местоимение: тот Пушкин, которого я знаю и люблю с еще до-грамотного детства, с памятника на Тверском бульваре, и по сей, 1937 год. Она не отнимала Пушкина у остальных, ей хотелось, чтобы они прочли его ее глазами. В связи с «Поэтом о критике» я говорила, что это была принципиально новая позиция, сугубо личный подход к любому явлению литературы. На постоянный упрек, что у него всюду слышится «я», Маяковский однажды полусерьезно ответил: «если вы хотите объясниться в любви девушке, вы же не скажете: мы вас любим...» Для Цветаевой эта шутка прозвучала бы всерьез: все, что она писала о поэтах и поэзии, продиктовано прежде всего любовью и благодарностью.
Мне вспоминаются слова А. С. Эфрон, сказанные однажды летом в Тарусе. Она рассказывала, что к ней заходят туристы, пионеры, отдыхающие из соседнего дома отдыха, – дочь Цветаевой стала достопримечательностью маленького городка, хотя большинство этих людей едва слышали имя поэта. «Все они говорят, что любят Цветаеву, и уверены, что я благодарна им и счастлива. Неужели они не понимают, что это они должны быть счастливы и благодарны за то, что мама написала, а им довелось прочесть и полюбить Цветаеву?» Тогда я не придала значения этим словам, только позже до меня дошел их глубокий смысл: понятие благодарности поэту за то, что он приобщил тебя своему миру, впустил тебя во вселенную, вмещающуюся в его душе.
В цветаевских записях эпохи Гражданской войны есть удивительное определение благодарности: «Reconnaissance – узнавание. Узнавать – вопреки всем личинам и морщинам – раз, в какой-то час узренный, настоящий лик. (Благодарность)». Ей потребовалось французское слово, ибо объем его глубже русского эквивалента: оно включает в себя понятие узнавания, признания и благодарности, в то время как по-русски благодарность определяется однозначно: «чувство признательности, желание воздать кому за одолжение, услугу, благодеяние, самое исполнение этого на деле» (словарь Даля). В своем определении Цветаева соединяет оба значения; узнать, узреть, проникнуть в истинное лицо и смысл явления уже и есть благодарность ему. А «желание воздать» и «самое исполнение этого на деле» – такова, очевидно, в понимании Цветаевой, задача каждого, пишущего о поэзии.
В центре существования Цветаевой была поэзия и в ней непреходящая величина – Пушкин. На протяжении всей жизни она постоянно обращалась к нему, и я уверена: то, что она написала о Пушкине в стихах, прозе, письмах, – лишь малая часть того, что он для нее значил. Самое показательное для Цветаевой – ее свобода в отношении к Пушкину. Она острее большинства чувствовала непревзойденность его гения и уникальность личности, выражала восхищение и восторг его творчеством – на равных, глаза в глаза, без подобострастия одних или высокомерного превосходства других, считавших себя умудренными жизненным опытом еще одного столетия. В юношеском стихотворении «Встреча с Пушкиным» (1913) она совсем по-девчоночьи, как с приятелем, беседует с Пушкиным:
Мы рассмеялись бы и побежалиЗа руку вниз по горе.
Отношение к Пушкину взрослело вместе с ней, но чувство его дружеской, братской руки не исчезало, а лишь крепло с годами:
Вся его наука —Мощь. Светло – гляжу:Пушкинскую рукуЖму, а не лижу.
Свою «пушкиниану» Цветаева начала с простейшего – с судьбы Пушкина, с его семейной драмы, как она ее понимала: уже в стихах «Счастие или грусть...» (1916) и «Психея» («Пунш и полночь. Пунш – и Пушкин...», 1920) недвусмысленно выражено неприятие жены Пушкина, осуждение ее «пустоты» («Процветать себе без морщин на лбу...»; «...платья / Бального пустая пена...»). Я хочу подчеркнуть, что таково было изначальное отношение Цветаевой к Наталье Николаевне Пушкиной, задолго до того, как она прочитала «Пушкин в жизни» В. Вересаева и «Дуэль и смерть Пушкина» П. Щеголева. Неприятие жены Пушкина было вполне в духе Цветаевой, естественно для нее – человека и поэта. Как и у Ахматовой, тоже категорически отвергавшей Наталью Николаевну, здесь не обошлось без женской ревности: какая-то Натали Гончарова с «моим» Пушкиным! И никакой роли не играло, что эти роковые события происходили больше чем за полвека до их– Ахматовой и Цветаевой – рождения[193]. В очерке о художнице Наталье Гончаровой (1929) Цветаева довела свои мысли о жене и женитьбе Пушкина до логического конца. Самой художницей она заинтересовалась, услышав от М. Л. Слонима это имя и узнав о близком родстве Натальи Сергеевны Гончаровой с женой Пушкина. Цветаева была человеком не зрения, а слуха и к изобразительному искусству оставалась равнодушна. Но – Наталья Гончарова! Это стоило интереса, знакомства, даже дружбы. Слоним их познакомил, и, кажется, они друг другу понравились. Цветаева, а потом и Аля стали бывать в мастерской Гончаровой, Аля некоторое время училась у нее. Цветаева – ненадолго – подружилась с Гончаровой, много разговаривала с ней, расспрашивала, смотрела ее работы. Из этой дружбы получился прекрасный очерк «Наталья Гончарова (Жизнь и творчество)», может быть, далекий от канонов общепринятого искусствоведения, но воссоздающий душевный облик и творческий склад художницы, истоки ее ви́дения мира. Добавлю – глазами и в интерпретации Цветаевой: это была «моя Наталья Гончарова». Дружба же не продлилась, потому что каждая была слишком самобытна, слишком погружена в свой мир, из которого трудно было выйти и в который не допускались посторонние. Но, вдохновленная цветаевским «Мо́лодцем», Гончарова сделала к нему иллюстрации и тем подвигла Цветаеву на перевод этой поэмы-сказки на французский язык. Это был первый и очень важный для Цветаевой опыт, настоящая школа перевода, пригодившаяся ей в дальнейшем, в частности при переводе на французский стихов Пушкина.
Но вернемся к Наталье Гончаровой – «той», как называла Цветаева жену Пушкина. Главным в цветаевском неприятии было ощущение неодухотворенности Натальи Николаевны: «Было в ней одно: красавица. Только – красавица, просто – красавица, без корректива ума, души, сердца, дара. Голая красота, разящая, как меч». Несоответствие «пустого места» тому, кто для нее был «всех живучей и живее», тем больнее ранило Цветаеву, что она жила в убеждении необходимости гению понимания – «соучастие сочувствия». Тем не менее брак Пушкина она трактует не как несчастную случайность, а как веление судьбы: рок. «Гончарова не причина, а повод смерти Пушкина, с колыбели предначертанной»; «Гончарову, не любившую, он взял уже с Дантесом in dem Kauf (в придачу, нем. – В. Ш.), то есть с собственной смертью». Так, всей силой своей любви к Пушкину Цветаева безжалостно расправляется с его женой. В подтексте всего, что она написала о Наталье Николаевне Пушкиной, звучит прямо сказанное ею по поводу Блока: если бы я была рядом, он бы не умер.