Чертов мост, или Моя жизнь как пылинка Истории : (записки неунывающего) - Алексей Симуков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вновь Литинститут. Весна, 1963 год. Происходит торжественный акт, институт выпускает своих питомцев.
Хорошо поэтам! Прочтут стишок-другой — и все довольны! И течет заседание гладко и чинно.
Но что это? Поднимается и идет к трибуне девушка, поэтесса… Начинает читать. Голос громкий, резкий, но дрожащий, какой-то неживой. Мне шепчут, что это Нина Новосельцева, она глухая.
Нина читает:
Он стоял вечерами у наших ворот.И когда я из школы домой проходила,Он сквозь зубы цедил: «Королевна идет», —Тот мальчишка, которого я не любила.
Я боялась блестящих, прищуренных глаз.Но, на камень коса — и, с характером споря,Я и впрямь королевной вплывала подчасПод тяжелые серые своды подворья…
Дни летели за книгой и быстрым мячом,И однажды я с тайным злорадством открыла.Что уже без насмешки встает за плечомТот мальчишка, которого я не любила.
Помню первый, войною завихренный год.Кто не рвался на фронт, кто был сердцем спокоен?По-походному собран, стоял у воротНе мальчишка — еще не обстрелянный воин.
На меня он глаза не решался поднять,Все хотел закурить, и обламывал спички.Только я ничего не сумела понятьИ опять королевной прошла по привычке.
А потом я стояла одна у воротИ впервые по-взрослому грустно мне было,Потому что теперь никогда не придетТот мальчишка, которого я не любила.
Почему мне запомнились эти стихи и весь облик глухой поэтессы? Почему они бесконечно волнуют меня до сих пор? Наверное, потому, что поэзия здесь выполняла свое истинное предназначение — в нескольких строках развернуть великую драму человеческих отношений, в которую вмешалась извечная беда — война… Это чудо, которым владеет истинный поэт: вонзить в бедное человеческое сердце занозу, да так, что прошли десятилетия, а оно отвечает, содрогается, болит…
Выступает еще ряд выпускников. Слово предоставляется драматургу Вадиму Рожковскому. Руководитель его — сам ректор Литинститута, Владимир Федорович Пименов. О, это личность, описать которую не в силах мое слабое перо! Выдержка, разум, умение находить выход из любого положения. Почему-то приходят на ум придворные звания прошлого — гофмейстер, церемониймейстер, в общем, гофмаршал!
Что-то нам прочтет Вадим Рожковский? Неужели отрывки из своей трагедии «Вадим храбрый», рассказывающей о страстях новгородцев восьмого века? Нет, он хочет объяснить, почему он избрал такой жанр — трагедию. Я наблюдаю за Пименовым. Лицо его спокойно, он благосклонно внимает своему ученику.
— Трагедий сейчас никто не пишет, они — удел прошлого, имеют только историческое значение, — говорит Рожковский.
Пименов согласно кивает головой.
— Но нет! — в голосе драматурга страсть, убежденность. — Именно трагедии и могут помочь нам показать язвы нашего общества.
Брови Пименова лезут вверх.
— Ведь мы с вами глубоко несчастны, разве не так? — доверчиво заканчивает драматург.
Его высказывание звучит как выстрел из пушки. Аудитория потрясена. На Пименова страшно смотреть. Наконец он берет слово.
— Я раздражен! — говорит он. — Я раздражен! — повторяет он, от растерянности не находя нужных слов. Несколькими дальнейшими фразами он пытается сгладить впечатление от необдуманного высказывания своего подопечного. Тщетные попытки. Прошло много лет, а я помню эту сцену как живую… Какой же путь прошло с тех пор наше общество!
Служенье муз не терпит суеты
Любая попытка рассказать о состоянии общества средствами искусства — образно, соединяя воедино типичные для такого общества черты, обрекала театр на тяжкие испытания. Сейчас этому найдено, слава Богу, название — застой. А тогда? Шесть долгих лет добивался Олег Ефремов разрешения пьесы М. Рощина «Старый Новый год», а что было причиной такой задержки? Персонально указать пальцем на кого-нибудь не могу, а существо вопроса и так ясно: автор покусился на святая святых нашего общества — рабочий класс. Понятие диктатуры рабочего класса, положенное в свое время в основу нашего мышления, сделало из конкретных, живых людей — рабочих — нечто вроде иконы, к которой можно только благоговейно прикладываться. В пьесе же художник показал рабочую семью как ограниченных мещан, с куцыми мыслями, или, вернее, совсем без мыслей. Символом их бытия является дочь — девочка с ее знаменитыми репликами:
— Это мой медведик! Мой! Мой! Отдайте мне моего медведика! — что, кстати, в нашей семье сделалось ходовой фразой.
Помню, на одной нашей театральной конференции выступал Алексей Арбузов, закончивший свою речь широко известной пушкинской строкой: «Служенье муз не терпит суеты». Боже, как захлопотал, как запротестовал ревностный поборник советской власти Георгий Мдивани! Человек темпераментный, он всегда так кричал, что его голос был слышен из зала в Союзе писателей даже в уборной на первом этаже.
Своей творческой практикой Арбузов подтвердил правоту Александра Сергеевича. После пьес, написанных в молодости, и блистательного успеха «Тани» драматург замолчал, и пауза эта длилась долго, настолько, что мы уже решили: кончился Арбузов. Но вдруг он выступил с двумя пьесами «Двенадцатый час» и «Годы странствий». Последнюю пьесу не сразу все поняли, и я в том числе. Мне она показалась сюжетно разбросанной. «Двенадцатый час» — другое дело, это был рассказ о последних судорогах нэпа. Шла эта пьеса у нас мало, зато за рубежом нашла горячих поклонников. Арбузов мне рассказывал, как он смотрел ее в Оксфордском театре, в отличном исполнении. Особенно его порадовала игра молодого актера, игравшего роль начинающего инженера, комсомольца Ромки Безенчука. Это было настолько близко к замыслу автора, пронизано таким ощущением жизни героя, его уверенностью в близком прекрасном будущем страны, что Арбузов заинтересовался личностью актера. В разговоре с ним автор наивно предположил, что тот, вероятно, близок к коммунистическим кругам?
— Нет! — гордо возразил английский Ромка Безенчук. — Я голосую за консерваторов.
Арбузов недоумевал.
— Почему же вы тогда так верно, так точно сыграли комсомольца? — спросил он.
— Я — артист, — был ответ. — Я обязан сделать все, что могу из роли, которая мне поручена.
Тут уж верно, лучше не скажешь — служенье муз не терпит суеты… И сразу же вновь возникает образ драматурга Мдивани. Помню, как мы прятали друг от друга глаза, когда обсуждал и на коллегии его пьесу «Большая мама». Я умолял не выпускать ее.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});