Сочинения в двух томах. Том первый - Петр Северов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я прожил в Понинке пять суток, ежедневно встречаясь с командармом, но, поглощенный делами фронта, Иван Данилович обычно оставался сосредоточенно-молчаливым; случалось, вдруг резко оставлял обед, набрасывал полушубок, спешил к машине и выезжал на передовую; в этот день, когда, казалось бы, с часу на час должна была грянуть битва за Шепетовку, он находил время для обстоятельной беседы.
— Что ж, — продолжал он, рассеянно поглядывая на карту, — штабы противника и сейчас продолжают работать, что называется, с полной нагрузкой. Мне доводится просматривать их «продукцию», нередко похожую на выписки из бухгалтерских книг. Какая вера в цифру! Мистика цифр! Если, скажем, разведано и подсчитано, что на этом участке фронта каждым десяти немецким солдатам противостоят девять наших или против десяти немецких пулеметов у нас имеется только девять с половиной, они уже готовы кричать о своей победе, будто суть дела только в соотношении цифр. А фактор моральный? Что скажут эти цифры о душевном состоянии солдата? Может, они внушат подмороженному фашисту прежнюю веру в легкую победу на Востоке? Я невольно вспоминаю первые недели войны: пленные фашисты были в ту пору редкостью. Мне доводилось их допрашивать, и я не помню случая, чтобы кто-то из них заявил о своем неверии в победу Германии. А сейчас я не знаю случая, чтобы пленный немец сказал, что он по-прежнему верит в дело фюрера. Эта вера осталась в Сталинграде, в степях за Доном, под Москвой, Курском и за Днепром. Но войско без веры в победу, что без души. И пусть оно продолжает сражаться, выполнять приказы, принимать пополнения, строить укрепления, — все это инерция, которой живую, деятельную активность уже не привить, потому что нет у этого войска полного дыхания, нет главного — веры в победу, и оно всей тяжкой массой своей сознает или, быть может, примитивным инстинктом чует близкую агонию и неотвратимую гибель.
Резким движением руки он снял телефонную трубку, но тут же взглянул на часы и возвратил ее на рычаг.
— Вы говорите — логика. Для Гитлера в эту пору наиболее логичны — пуля или петля. На что он рассчитывает? Почему медлит? Я думаю, что в этом конкретном случае не следует удаляться в глубины психоанализа, чтобы разгадать… труса. Да, некий ефрейтор, кривляка и позер, оказался еще и трусом: теперь он пытается отсрочить собственный смертный приговор — смертями своих приспешников. Ну, что ж, они эту участь заслужили и пусть отвечают, паршивцы, за все и сполна…
Собираясь в тот вечер вместе с адъютантом на передовую, Иван Данилович кивнул и мне, указав глазами на автомат:
— Обращаться с этим «инструментом» умеете?
— Приходилось, товарищ генерал…
— В таком случае приглашаю на «прогулку».
Я быстро набросил шинелишку, натянул ушанку, взял автомат, мельком заметив, что командарм быстро, критически оглянул мою экипировку и почему-то усмехнулся. Почему бы? Об этом я решил при случае спросить его, а пока машина рванулась на взгорок улицы и вынеслась в синеватые звонкие просторы снегов. Ветер в сумерки поутих и не гнал поземки, замерзшие, гривастые гряды сугробов кружили и плескались за стеклом трофейной «шевроле», как морская зыбь.
Молодой водитель Василий был, по-видимому, классным специалистом, — дорога в обычном понятии перед нами не обозначалась, но колеса безошибочно находили чуть приметную колею и мчали, будто по асфальту.
Линия фронта проходила где-то близко, в нескольких километрах от нашего села, и я был уверен, что она заранее обнаружит себя вспышками ракет и перестрелкой. Вокруг простиралась безлюдная и бескрайняя белая равнина — ни проблеска, ни огонька.
Обращаясь ко мне, Иван Данилович спросил;
— А раньше, в довоенную пору, вам доводилось здесь бывать?
Я сказал, что доводилось и что здесь чудесные грибные леса, и яблоневые сады, и отличная охота.
Помолчав, он молвил негромко:
— Знаю. Тоже бывал. И, может, нет на свете милее края. Для меня это определенно: где бы я ни скитался, а здесь он, на Украине, сердечный магнит.
— Ваша Умань, Иван Данилович, уже недалече.
— Знать бы, кто там остался жив…
— Следует навестить и Умань, и Ванпярку.
— Обязательно наведаюсь, — уверенно сказал он. — Тут уж было бы грешно одного денька не выкроить. И в селе Вербово нужно побывать: оно мне особо памятно. Есть там, под Вербовым, в долине криница, я пастушком ее разыскал, истинно волшебный источник живой воды! И верно, как в песне поется, что «з тией крыныченьки орлы воду пьют». Сам видел: огромный бурый степной орел спланировал прямо на камень у криницы и стал пить. С того, наверное, и пошло название: Орлиная криница… Вот, вспомню, и тянет у криницы детства посидеть, студеной, орлиной водой умыться.
Желтая лохматая ракета взмыла перед нами прямо со снежной колеи, плеснула по зыби сугробов, по стеклянным от инея перелескам, и в ту же секунду вскрикнули тормоза, а Иван Данилович недовольно заметил водителю:
— До штабной землянки, Василий, добрых сорок метров не доехали.
Шофер Василий тяжело вздохнул:
— А ведь машину, товарищ генерал, все равно часовые дальше не пустят.
Иван Данилович открыл дверцу, шагнул в сугроб.
— Что верно, то верно: пошли пешком. Тут, в батальоне, братцы, часовому лучше не перечить.
Еще оседало взбитое скатами облачко снежной пыли, и, словно рождаясь в нем, возникая из сугробов, перемещаясь, множась, по всему придорожному откосу вставали облаченные в белые маскхалаты бойцы, чудесное лыжное воинство, почти неотличимое от снегов, почти сказочное. Командарма здесь, конечно, сразу же узнали, и крепыш офицер, видимо, отличный лыжник, сделав крутой вираж, четко и немногословно отдал рапорт. Черняховский пожал ему руку, наклонился, что-то негромко спросил, и они пошли рядом. Я слышал, как спустя минуту Иван Данилович строго сказал офицеру:
— А вот я и спрошу, Сергей Николаевич, у первого солдата, как он понимает боевую задачу своей роты…
Штабную землянку, искусно врезанную в откос овражка и прикрытую сверху сугробом, приезжему разыскать было бы не просто, но Иван Данилович свободно ориентировался в расположении батальона: уверенно свернул на боковую тропинку, оттолкнул дощатую дверцу, шагнул через порог.
В землянке все замерли на какие-то секунды, а пожилой усач телефонист, сидевший у аппарата, вдруг, словно подброшенный, взлетел с земли — рослый, подтянутый, молодцеватый, лихо и франтовато, как это умеют бывалые служаки, бросил руку к виску.
Черняховский узнал его, улыбнулся.
— А, Родионе Макаровычу? — заговорил он по-украински. — Здоровеньки булы, земляче… Як справы?
Солдат отвечал без запинки, будто ждал и этой встречи, и этого вопроса:
— Дозвольте доповисты, товарищу командарм, що у Шепетивци на станции, на склади, антрацыт лежить, а мы тут, рабочие, кизякамы топымо…
— Понимаю, Родион Макарович, обидно; ну, что ж, готовься грузить антрацит!
Черняховский прошел к столику в углу землянки, поздоровался с молодым коренастым комбатом, назвав и его по имени и отчеству, и в тишине, прерываемой только посвистом ветра за шаткой дверью, оба они склонились над картой.
Усач телефонист гостеприимно придвинул мне какой-то ящик и раскрыл расшитый шелком кисет. Присаживаясь с ним у печурки, я тихонько спросил:
— Значит, был, Родион Макарович, памятный случай, если командующий помнит вас даже по отчеству?
Солдат взглянул на меня удивленно и шепнул доверительно:
— Вин ось тут, в батальони, може, кожного третього особысто знае. Розумиете? Особысто. Лично.
В землянке было чадно от плошек, но тепло и почти светло: пахло оттаявшей землей и мокрыми шинелями. Быть может, оттого, что в двух шагах, за дверью, простиралась тревожная, бескрайняя ночь, это скромное жилище, наскоро сработанное саперами, казалось приветливым и по-домашнему уютным.
Я не тотчас заметил за печуркой в углу какой-то продолговатый сверток, да и мало ли могло здесь оказаться свертков, ящиков, мешков? Но этот «сверток» вдруг зашевелился, принял наклонное, затем вертикальное положение, захрипел, как радиорепродуктор, откашлялся и отчетливо произнес:
— Гитлер капут!..
Офицеры дружно засмеялись, а Иван Данилович, обернувшись на голос, спросил:
— Опять стандартного гитлеровца достали? Давно приволокли?
— Свеженький, — сказал комбат. — Можно считать, что сам явился. Говорит, сбился с дороги. Это вполне возможно: до их окопов через пригорок ровно семьдесят метров.
— Что-нибудь новое сообщил?
— Нет, но прежние сведения подтверждает.
Черняховский сразу же утратил интерес к пленному и снова занялся с комбатом. Родион Макарович заметил насмешливым шепотом:
— Симдесят метрив!.. А тыхо, як на баштани у курени.
Я понимал солдата: эта обстановка переднего края временами казалась лишенной реальных черт — белое безлюдье снегов было обманом, и тишина была обманом, а в считанных метрах отсюда, от нашей землянки, согретой дыханием, от скромного дощатого столика, перед которым, склонившись над картой, стоял в нимбе света молодой задумчивый командарм, в промерзших окопах, в таких же землянках жил, шевелился, страдал бессонницей, томился свирепой тоской преступления совсем иной человеческий мир — страшное, опротивевшее самому себе, обреченное воинство смерти.