Жизнь Клима Самгина (Сорок лет). Повесть. Часть вторая - Максим Горький
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но еще больше ободрило Самгина хрящеватое, темное лицо полковника: лицо стало темнее, острые глаза отупели, под ними вздулись синеватые опухоли, по лысому черепу путешествовали две мухи, полковник бесчувственно терпел их, кусал губы, шевелил усами. Горбился он больше, чем в Москве, плечи его стали острее, и весь он казался человеком сброшенным, уставшим.
– Ну, что ж нам растягивать эту историю, – говорил он, равнодушно и, пожалуй, даже печально уставив глаза на Самгина. – Вы, разумеется, показаний не дадите, – не то – спросил, не то – посоветовал он. – Нам известно, что, прибыв из Москвы, воспользовавшись помощью местного комитета большевиков и в пользу этого комитета, вы устроили ряд платных собраний, на которых резко критиковали мероприятия правительства, – угодно вам признать это?
– Собрания устраивал, но – не платные. Доклады мои носили характер строго фактический. Связей с комитетом большевиков – не имею. Это все, что могу сказать, – не торопясь выговорил Самгин и не мог не отметить, что все это сказано им хорошо, с достоинством.
Полковник вздохнул сквозь зубы, шипящим звуком.
– Н-ну, да, конечно...
И, постучав карандашом по синим ногтям левой руки, сказал, тоже не торопясь:
– Связь с комитетом напрасно отрицаете. Дознанием установлено, что дом вашей матушки – штаб-квартира большевиков. Так-то-с...
Полковник начал размашисто писать, перо торопливо ерзало по бланку, над бровями полковника явились мелкие морщинки и поползли вверх. Самгин подумал:
«Сейчас спросит: так как же, а?»
Но полковник, ткнув перо в стаканчик, с мелкой дробью, махнул рукой под стол, стряхивая с пальцев что-то, отвалился на спинку стула и, мигая, вполголоса спросил:
– Скажите... Это – не в порядке дознания, – даю вам честное слово офицера! Это – русский человек спрашивает тоже русского человека... других мыслей, честного человека. Вы допускаете..?
– Конечно, – поторопился Самгин, не представляя, что именно он допускает.
– Этот поп – Гапон, Агафон этот, – вы его видели, да?
– Да, – ответил Самгин, не пугаясь своей храбрости.
– Что же это... какой же это человек? – шопотом спросил жандарм, ложась грудью на стол и сцепив пальцы рук. – Действительно – с крестами, с портретами государя вел народ, да? Личность? Сила?
Лицо полковника вдруг обмякло, как будто скулы его растаяли, глаза сделались обнаженнее, и Самгин совершенно ясно различил в их напряженном взгляде и страх и негодование. Пожав плечами и глядя в эти спрашивающие глаза, он ответил:
– На мой взгляд это не крупный человек...
Он тотчас понял, что этого не следовало говорить, и торопливо прибавил:
– Но он силен, очень силен тем, что его любят и верят ему...
– А сам-то – ничтожество? – тоже поспешно спросил полковник. – Ведь – ничтожество? – повторил он
уже требовательно.
И, снова откинувшись на спинку стула, собрав лицо в кулачок, полковник Васильев сквозь зубы, со свистом и приударяя ладонью по бумагам на столе, заговорил кипящими словами:
– Наши сведения – полнейшее ничтожество, шарлатан! Но – ведь это еще хуже, если ничтожество, ху-же! Ничтожество – и водит за нос департамент полиции, градоначальника, десятки тысяч рабочих и – вас, и вас тоже! – горячо прошипел он, ткнув пальцем в сторону Самгина, и снова бросил руки на стол, как бы чувствуя необходимость держаться за что-нибудь. – Невероятно! Не верю-с! Не могу допустить! – шептал он, и его подбрасывало на стуле.
Глядя в его искаженное лютовскими гримасами лицо, Самгин подумал, что полковник ненормален, что он может бросить в голову чем-нибудь, а то достанет револьвер из ящика стола...
– Мне кажется, полковник, что эта беседа не имеет отношения, – осторожно и тоже тихо заговорил Самгин, но тот прервал его.
– А – не кажется вам, что этот поп и его проклятая затея – ответ церкви вам, атеистам, и нам – чиновникам, – да, и нам! – за Толстого, за Победоносцева, за угнетение, за то, что церкви замкнули уста? Что за попом стоят епископы и эта проклятая демонстрация – первый, пробный шаг к расколу церкви со светской властью. А?
Самгин был ошеломлен и окончательно убедился в безумии полковника. Он поправил очки, придумывая – что сказать? Но Васильев, не ожидая, когда он заговорит, продолжал:
– Как же вы не понимаете, что церковь, отвергнутая вами, враждебная вам, может поднять народ и против вас? Может! Нам, конечно, известно, что вы организуетесь в союзы, готовясь к самозащите от анархии...
Самгин взглянул на возбужденного жандарма внимательнее, – послышалось, что жандарм говорит разумно.
– А – что значат эти союзы безоружных? Доктора и адвокаты из пушек стрелять не учились. А вот в «Союзе русского народа» – попы, – вы это знаете? И даже – архиереи, да-с!
Темное его лицо покрылось масляными капельками пота, глаза сильно покраснели, и шептал он все более бессвязно. Самгин напрасно ожидал дальнейшего развития мысли полковника о самозащите интеллигенции от анархии, – полковник, захлебываясь словами, шептал:
– Культурные люди, знатоки истории... Должны бы знать: всякая организация строится на угнетении... Государственное право доказывает неоспоримо... Ведь вы – юрист...
Внезапно он вздрогнул, отвалился от стола, прижал руку к сердцу, другую – к виску и, открыв рот, побагровел.
– Вам нехорошо? – испуганно спросил Самгин, вскочив со стула. Полковник махнул рукою сверху вниз и пробормотал:
– Укатали бурку... крутые горки! Вытер лицо платком и шумно вздохнул.
– Если б не такое время – в отставку!
И, подвинув Самгину бланк, предложил устало:
– Прочитайте. Подпишите.
– Долго вы будете держать меня? – спросил Клим.
– Это – не я решаю. Откровенно говоря – я бы всех выпустил: уголовных, политических. Пожалуйте, – разберитесь в ваших желаниях... да! Мое почтение!
Потом Самгин ехал на извозчике в тюрьму; рядом с ним сидел жандарм, а на козлах, лицом к нему, другой – широконосый, с маленькими глазками и усами в стрелку. Ехали по тихим улицам, прохожие встречались редко, и Самгин подумал, что они очень неумело показывают жандармам, будто их не интересует человек, которого везут в тюрьму. Он был засорен словами полковника, чувствовал себя уставшим от удивления и механически думал:
«Болен. Выдохся. Испуган и хотел испугать меня. Не стоит думать о нем».
Но и в камере пред ним все плавало искаженное гримасами Лютова потное лицо, шипели в тишине слова:
«Вы организуетесь для самозащиты от анархии...»
«Это – единственно разумное, что он сказал», – подумал Самгин.
Над камерой его пели осторожно, вполголоса двое уголовных, пели, как поют люди, думающие о своем чужими словами.
По песочку,
– говорил один,
Бережком,
– вторил другой, и оба задушевно, в голос, тянули:
Тамо – эх, да – тамо страннички иду-уть.
Голоса плыли мимо окна камеры Клима, ласково гладя теплую тишину весенней ночи, щедро насыщая ее русской печалью, любимой и прославленной за то, что она смягчает сердце.
«Может быть – убийцы и уж наверное – воры, а – хорошо поют», – размышлял Самгин, все еще не в силах погасить в памяти мутное пятно искаженного лица, кипящий шопот, все еще видя комнату, где из угла смотрит слепыми глазами запыленный царь с бородою Кутузова.
«Очень путает разум это смешение хорошего и дурного в одном человеке...»
Песня мешала уснуть, точно зубная боль, еще не очень сильная, но грозившая разыграться до мучительной. Самгин спустил ноги с нар, осторожно коснулся деревянного пола и зашагал по камере, ступая на пальцы, как ходят по тонкому слою льда или по непрочной, гибкой дощечке через грязь.
За окном мурлыкали:
Эх, ночь темна-а...Ой, темна, темным-темна...
Ночь была светлая. Петь стали тише, ухо ловило только звуки, освобожденные от слов.
«Толстой – прав, не доверяя разуму, враждуя с ним. Достоевский тоже не любил разума. Это вообще характерно для русских...»
Самгин вспомнил, как Никонова сказала о Толстом:
«Мучительный старик, все знает».
«Хуже, чем если б умерла», – подумал он.
Неприятно вспомнилась Варвара, которая приезжала на свидание в каком-то слишком модном костюме; разговаривала она грустным, обиженным тоном, а глаза у нее веселые.
В окно смотрели три звезды, вкрапленные в голубоватое серебро лунного неба. Петь кончили, и точно от этого стало холодней. Самгин подошел к нарам, бесшумно лег, окутался с головой одеялом, чтоб не видеть сквозь веки фосфорически светящегося лунного сумрака в камере, ч почувствовал, что его давит новый страшок, не похожий на тот, который он испытал на Невском; тогда пугала смерть, теперь – жизнь.