Метеоры - Мишель Турнье
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С тех пор в нем произошла перемена, которую можно было расценить как возмужание, созревание, ниспосланное свыше его измученной и эксцентричной натуре. Он отделился от Мелины, даже как будто избегал ее. Забросив пословицы, поговорки и метеорологические присказки, он словно отказался от желания приручить небо, причуды которого прежде переживал с резкими рывками настроения. В душе как будто надломилось то двуликое восприятие времени, что совмещало в себе такие явно удаленные друг от друга вещи, как система дней, часов и лет, — и прихотливые чередования облаков и синего неба, хронология и метеорология, то есть самое предвидимое в мире и то, что остается непоправимо непредсказуемым. Эта двуликость может иметь свою прелесть, наполняя конкретной, кипучей жизнью пустые и отвлеченные временные рамки, в которые мы заключены. Для Франца это был ад. Как только Мелина произнесла магическую фразу и отменила господство календаря над атмосферными отклонениями, — неизбывная тоска бросила его в разработку собственного гигантского календаря, где дни и ночи тысячелетий застыли бы навсегда, как соты в улье. Но сквозь ячейки календаря метеорология пробивалась брызгами дождя и лучами солнца, вводя в неколебимые таблицы элемент иррационального, непредсказуемого. Его хронологический гений, расцветший за счет всех прочих качеств, оставлял его нагим и беззащитным перед бесчинствами атмосферы. А ему — тяжелому невротику с пугающе хрупкой психикой — для выживания необходимо было наполнить временное пространство регулярной структурой, не оставляющей никакой пустоты, то есть никакого пробела, никакого провала. Пустое время было бездной, в которую он с ужасом скатывался. Непогоды сбивали цикличность календаря, вводя в него необоснованную серию, логический сбой.
Никто лучше меня не ведал этого страха хаотических подскоков, из которых сделана повседневная жизнь, этого припадания к небесному, стерильному и чистому равновесию. Сплетенный с братом-близнецом в позе яйца, уткнувшись головой в его бедра, словно птица, прячущая голову под крыло, чтобы уснуть, окруженный запахом и теплом, которые были моими, я был глух и слеп к окружавшему нас хаотичному мельтешению.
А потом был разрыв, взмах косы, разделивший нас, ужасающая ампутация, исцеления от которой я искал по свету, наконец, второе увечье, знаменовавшее новый разрыв с собой и приговорившее меня лежать в шезлонге, лицом к Аргенонской бухте, волны которой мерцающими складками докатываются до меня. Я выжил после разрушения близнецового мира, Франц погиб от атаки ветров и туч на его хронологическую крепость. Но кто лучше меня способен это понять.
Я понимаю его и думаю, что постиг секрет тысячелетнего календаря так же, как и смертельного бегства. Разум Франца действительно представлял собой тот самый вакуум, который обнаруживали все тесты умственной деятельности, которым его подвергли. Но поскольку этот вакуум аффективно был ему невыносим, он сумел для заполнения его найти два внешних механических мозга — один ночной, другой дневной. Днем он жил, как бы подключенный к старому жаккардовому станку фабрики. Ночью он жил в такт с огнями Аргенонской бухты…
Я очень хорошо понимаю завороженность Франца большим жаккардовым станом, так как сам всегда испытывал к нему особое чувство. Старинная и величественная машина занимала центр хора старинного нефа и таким образом оказывалась увенчанной чем-то вроде купола. Такое размещение могло оправдываться его необычайной высотой. Если современные ткацкие станки выстроены, насколько возможно, в горизонтальной плоскости, как и их предки, то старинный жаккард имел обширную надстройку, образующую балдахин или колокольню, включавшую кубическую призму, на которую одна за другой падают картонки с перфорацией, вертикальные иглы, командующие каждая одной из аркад, к которым привязаны все челноки, нити которых имеют одну и ту же функцию, горизонтальные иглы, контактирующие с картонками, и, конечно, оси и передающие колеса, приводящие в действие все в целом. Однако высота, отличавшая старинный жаккард, не такова, чтобы он мог найти себе место в любом месте бывшего нефа. Нет, почетное место под сводом хора, в точности отвечало тому чувству уважения и восхищения, которое испытывал в Звенящих Камнях каждый перед мудрым и почтенным предметом, символизирующим все ремесленное благородство ткачества.
Франц же целыми днями бродил призраком вокруг жаккарда из-за его музыки. Пение жаккарда сильно отличалось от металлического и невнятного жужжания современных станков. Обилие деревянных деталей, относительная медлительность хода, сложные, но в общем-то малочисленные, по крайней мере для опытного уха поддающиеся подсчету, сочленения — все способствовало приданию шуму старого ткацкого стана отличия, роднившего его с речью. Да, жаккард говорил, и Франц понимал его речь. Набор картонок бесконечной цепью накручивался на призму и с помощью перфораций управлял хороводом челноков, рисунок ткани диктовал машине аналог речи. И вот суть: эта речь, какова бы ни была ее продолжительность и сложность, сама по себе бесконечно повторялась, поскольку число картонок, соединенных встык, было не бесконечно. Франц нашел в пении большого жаккарда то, в чем он испытывал срочную, властную, жизненную потребность, — прогрессию упорядоченную и тем самым образующую замкнутую цепь. Это множественное, но строго согласованное стрекотание успокаивало его больной мозг и вело за собой, как солдата в составе прекрасно дисциплинированного батальона. Я даже сформулировал для себя гипотезу, доказательств которой у меня нет, но она кажется мне крайне вероятной. Я думаю, что речь жаккарда была некой моделью, по которой Франц строил свой гигантский календарь: 7 дней недели, 28, 29, 30 и 31-й дни месяца, 12 месяцев года, 100 лет века. Эта система на первый взгляд не имеет соответствий с формулой перекрестного плетения саржи из четырех или шести нитей — гродетурского узора, получаемого путем прибавления накида по линии осевой нити прошива гладкого полотна, или гроденапля, где это прибавление накида происходит по линии нити поперечной и т. д., — но, по крайней мере, налицо сложность того же порядка и регулярные возвраты сопоставимых периодов. Спутанный разум Франца, разрываемый на части непогодами, сделал из большого жаккарда свой придаток и как бы продолжение себя, отличающееся благодатной регулярностью. Жаккард заменял Францу умственную организацию. Станок думал им и вместо него одну мысль, естественно чудовищную в своей монотонности и сложности, и единственным продуктом которой являлся тысячелетний календарь.
Эта гипотеза находит свое подтверждение в том состоянии прострации, в которое впадал Франц каждый раз, когда гул цехов умолкал. Отключенный от своего механического мозга, испытавший в результате остановки цехов своего рода лоботомию, мальчик становился затравленным зверьком и с ужасом вслушивался в дыхание ветра и щелканье дождя.
Оставались ночи.
* * *Зеленый луч, которым заходящее солнце прочерчивало море, уже два часа как ушел под воду вместе с закатом. Окна Святой Бригитты гаснут одно за другим. Лишенный уже два часа пения большого жаккарда, Франц погружен в полное кошмаров одиночество. Его крошечная комнатушка, смежная со спальней даунов, — самое спокойное место, которое смогли отыскать в заведении для ребенка, живущего в постоянной угрозе нервного приступа. Светящийся прямоугольник окна открывает восхитительный морской горизонт, и все равно не приносит никакого облегчения. Нужно ждать, ждать в тоске и покинутости — избавления, которое придет, когда милосердная ночь наконец наступит.
Франц застыл на своей железной кровати, уставив глаза в белый крашеный потолок своей кельи. Целительное явление, которое он подстерегает, предвещается незаметными отсветами. Сначала это смутная пульсация, но ее сложная структура от минуты к минуте угадывается все четче. Появляются красные отсветы, белые всполохи, зеленое пятно. И после — ничего. Мало-помалу зрелище упорядочивается, и Франц чувствует, как тиски страха, сжимающие его с наступлением темноты, разжимаются.
Теперь серия белых сполохов. Три взрыва залпом, потом отрезок темноты, потом длинный зеленый след, как будто нехотя гаснущий. Снова белый залп. Наконец, красный разрыв, на этот раз откусывающий кусок от последнего белого отблеска…
Выпученные глаза, никогда не мигающие, никогда не меняющие выражения угрюмой ярости, прикованы к трепещущему экрану, по которому бегут призраки цвета. Иногда костлявая дрожащая рука выпрастывается из-под одеяла и неловким жестом отводит упавшие на лоб клоунские космы.
Круговерть призраков начинает танец в новой очередности. Белые вспышки накладываются на зеленое пятно и рассекают его натрое, а потом дают ему спокойно растечься. Потом красный разрыв захватывает потолок, расцвечивая его из края в край. Франц чувствует, как в нем снова нарастает укрывавшее его спокойное счастье. Потому что три маяка залива, вращаясь с разными скоростями, на время накладываются друг на друга лучами, и комната выходит из темноты, чтобы на короткое время стать ареной смутной схватки. Для Франца появление нарастающего затемнения — горе. Счастьем была бы ровная протяженность сложной игры отражений, чередующихся по неизменной формуле без темноты. К этому идеалу все его устремления, но он недостижим, потому что три цикла вращения всегда имеют темный провал, более или менее зияющий.