День поминовения - Наталья Баранская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И еще был случай — напугалась я сильно. Проснулась как-то ночью от шороха. Сначала подумала, кто из наших во двор вышел, а тут вдруг в сенях засветило, и крадучись вошел в избу немецкий солдат с фонариком. Тихонечко посветил на печку, на полати, вроде искал кого или что проверял. Испугалась, аж вздохнуть не смею, глаза открыть боюсь, гляжу в прижмурку, замерла. А он на столе что-то пошарил, вышел и дверь притворил.
Спать не могу, так до утра глаз не сомкнула, думаючи, что б это значило. А стало светать, встаю — на столе миска перевернутая, а под ней полбуханки хлеба и три куска сахару. Мы с Тасей этого хлеба испугались. Уж нюхали, нюхали, вертели, вертели. Кажется мне — пахнет нашим хлебом, сельповским, а Тася говорит: “Хлеб хлебом и пахнет”. Говорю Тасе: “Это наш хлеб, советский”. А она мне: “Так ведь ты видела, что немец”. А я про себя думаю: может, он вовсе не немец.
Дверь у нас без запора, так, кой-чем закладывали. Стали еще доской припирать. Но через неделю пришел тот солдат опять и снова нас всех проверил фонариком, и опять положил под миску хлебушка и сахарку. И так еще два раза. Разглядела я его: немолодой, лицом строгий, большеносый. Мы голову сломали, думаючи: что за человек, что ему надо было в нашей похилившейся избенке?
Может, был то наш разведчик, переодетый в ихнее? А можно и так подумать: был то немец, но не зверь, не мучитель, а хороший человек. Может, сам отец, и нас пожалел, детишек наших. Только хлеб, сдается, был наш.
Так и не знаю, что за чудеса были с этим немцем, но было точно так, я тут ничего не сбредила.
В половине лета, в сорок третьем, пошли наши в наступление. Сперва прилетели вести, потом услышали, как бьют пушки. Заволновались, зашевелились немцы в Селихове. А бои, слышно, все ближе. Разговор пошел, что немец крепко окопался возле наших Зуйков, на краю, на взгорье, и бои там будут страшные — высоту надо брать. Селиховские немцы стали сворачиваться, и тут случилось вот что.
Провода ихние телефонные кто-то перерезал, кто — неизвестно. Зашипели проклятые, как змеи: “Шиссен, тотен”. Схватили на улице трех мальчишков, первых попавших, утащили к себе за ограждение. Пропали ребята — сгубили их немцы. Остальные попрятались, сидят по домам. Слух пошел, что немцы облаву сделают на ребят за повреждение связи. Мстить будут.
Сговорились несколько человек, постарше, пробираться к Зуйкам и перейти фронт — к своим. Зуйковские ребята знали путь в обход — оврагом по ручью, выйти на болотце, откуда ручей идет, болото небольшое, неглыбкое, хлипко, но трясины нет, не утонешь, за болотом будет перелесок, и выйдешь низиной к середине села. Но до оврага этого не близко, идти надо скрываючись, кустами да перелесками, а открытые места сторожко проходить, не кучно. Путь немалый — верст пятнадцать, и пройти его надо затемно.
Подумать только: Гришка мой с теми ребятами увязался. Не догадалась я, когда он про энтих ребят сказывал, что он с ними собирается, да и как он мог, не сказавшись, уйти, ума не приложу, такой добрый мальчик. А он смолчал — знал, что не пущу...
Прибегла ко мне девчонка от одних, у них парень тоже пошел, и сказала про Гришу. Я чуть ума не решилась: как вернуть? Куда бечь? Заметалась и побегла было, да вернулась: а Витька, а Поленька? Ну как пропаду. Куда мне от них? Сижу, качаюсь, фартуком рот зажала, вою со страха. Так и досидела до рассвета. Тут мой Гришенька и пришел: возвернулся сыночек мой, я уж его не бранила, только попеняла: как же ты меня бросил? Пришел весь мокрый, в глине. Ползли по оврагу, он отстал, испугался. Слава тебе, Господи, говорю, что испугался.
Насилушки одежду от глины отполоскала, повесила в сарае, чтобы не на виду. А сына — на печку, сидел там закутанный в тряпье два дня. Ох и грязные мы тогда были, ох и страшные, невозможно вспоминать!
На другую ночь немцы снялись, ушли, а днем наши пришли в Селихово. Тут нас, беженцев из других деревень, кто из-под немца ушел, собрали, посадили на грузовики и отправили в сторону Тулы. А Тонька наша пропала. Уехали без нее. Там, за Окой, сказали, эвакопункт, там вас направят, куда надо, и устроят. А я думаю про себя: вот Зуйки наши освободят, и мы потихоньку двинемся домой. Покуда поехали, куда везут. Мы на первый же грузовик попали.
Встретился нам на дороге большой начальник. Приказал наши машины остановить, вышел из своей, подошел к нам, спрашивает: откуда мы, где наши родные места, где были да как с нами немцы обходились. А я заплакала, говорю: “Что же вы нас немцам отдали безо всякого бою?” А он мне: “Не плачь, мать, натерпелись вы, это видно, прости уж нас. Не были мы готовы к их разбойничьему налету”. И пригласил нас подъехать к дому, где он стоял, выйти, перекусить, здесь близко; вестовому сказал — приготовиться. “Спасибо,— говорю,— но к вам пойти не можем, мы сильно грязные, даже вшивые”.— “Ладно,— он отвечает,— я прикажу вам в машину принесть кое-что из продуктов. А как довезут вас до эвакопункта, в бане помоетесь и одежду вашу пропарят в вошебойке”. Попрощался, поехал. А нам принесли хлеба, тушенки в банках, сахару и сала. Спасибо ему. Спросила у солдата, кто он, этот добрый человек. Говорит — генерал Кутепов. Я запомнила: до сих пор ему благодарная.
Привезли нас под Тулу, не доезжая сколько-то, в большое село, или поселок, название не упомнила. Помылись, почистились, одежонку прокалили, поселили нас в бараке, дали три койки. На одной мы с Таисьей, на двух ребяты — по трое, да кто-нибудь из шестерых на пол скатывался. Тонька-то наша из Селихова, видно, с немцами подалась, а девчонку свою нам подкинула, понадеялась на родных.
Определили нас с Тасей работать — солдатское обмундирование стирать и починять. Был там пункт, где наших солдат, кто из боев вышел, собирали, давали отдых короткий, обували-одевали и — обратно на фронт.
Работали мы долгий день, жили на малом хлебе, на супе из столовой, второе мы с Тасей отдавали детям. Те никак не могли наесться досыти. Генеральское угощение прикончили быстро, только одну банку тушенки я спрятала — на обратный путь.
Сказали нам, что скоро соберется детский эшелон — ребят повезут в Сибирь. Много было детишек потерянных, отбившихся, а у кого родители погибшие. Говорили, как соберут эшелон, жить в бараках с детьми не позволят, а с ребятами можете ехать, в эшелоне тоже работники нужны. Тася решила старшую девчонку отправить, а малого оставить. Тонину дочку мы тоже отдали. Тася меня уговаривала мальцов отослать, там они сыти будут, ну как ты троих-то прокормишь? Да и что нас ждет, не знаем. Но я расставаться со своими не хотела, боялась — растеряемся. Да и кого отдавать? Гриша — мне помощник, да что там помощник, он тогда был мне самый родной человек,— столько с ним пережили. Витюшку одного посылать? За что ему такая обида, он у меня в няньках вон сколько просидел с Поленькой. О малышке, чтобы ее отправлять, вовсе речи не было. Ехать же самой с ними я не могла. Одна у нас с Тасей была думка: как выбьют немцев из Зуйков, пойдем домой.
И не думалось нам, что остались там одне трубы да ямы.
Все это время не было у меня вестей от Федора, ничего-то я не знала, думала, жив ли?
Научили нас с Тасей сходить в почтовую контору, спросить, где зуйковская почта сложена, нет ли там писем для нас? Пошла я за весточкой от Феди, а у самой сердце колотится, боюсь плохого. Поискала девушка, нашла одно письмо, потом другое, а потом вдруг захватила бумажку и не отдает, будто задеревенела. А бумажка плохая — без вести пропавший. Держу я в руках два письма и “пропавшую” и ничего не пойму: как же он пропавший, если мне пишет. Потом поняла — письма-то старее той бумаги, поняла и заплакала. “Ой, мой Феденька миленькой, муженек мой родной, сгубила тебя война, а с тобой и нас, сирот несчастныих, ой, как без тебя жить, не ведаю, куда иттить, не придумаю...” Так, а может, и не так, не помню. Раньше я ой как хорошо выла, на похороны, случалось, звали, только Федя не любил этого.
Вышли мы с почты, я плачу, приговариваю, народ смотрит, утешает: не плачь, мол, ты не одна такая, а старушка, старая-престарая, с клюкой, остановилась и говорит: “Зря ты плачешь, мила, живой твой мужик, вот попомнишь мое слово”. И ведь верно сказала старая. Бумажка эта пропавшая была ошибочно писанная, Федя еще живой был, еще раз письмо пришло от него.
Октябрь 1941 г.
Здравствуй, дорогая моя жена Ксюша, пишу тебе не из близких мест. Я нахожусь под (зачеркнуто), учусь на связиста. Не знаю, дойдет ли до тебя моя весточка, нет ли, и где вы теперь находитесь. Одно надеюсь, что увезли вас, куда поспокойнее. Болит у меня душа за тебя и детей. Береги их. Главное — не растеряйтесь. Прощай, голубонька моя. Говорят, скоро мы будем в деле, поэтому адреса не даю, сюда писать без пользы А я пишу на наш дом в надежде, что письмо все же найдет тебя, где ты будешь...
Июль 1942 г.
Жена моя Ксюша, где ты, что с вами — не знаю. Известно стало, что село наше Зуйки под врагом. Надеюсь, что ты успела выбраться, а куда и как, не узнать мне. Бог весть когда найдем друг друга, может, не скоро. Однако надеюсь я, Ксюша, что найдем, и ты надейся. Больше писать не могу, выхожу на задание. Наши войска бьются за Родину со страшной силой. Ксюша, жена моя родная, хоть бы узнать что про вас...