Ноктюрны (сборник) - Дмитрий Наркисович Мамин-Сибиряк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Маня… Манечка.
– А, это ты, Nicolas!..
– Да, я, моя голубка…
Среднего роста, плотный и коренастый мужчина как-то виновато замолк. Он тяжело переступает с ноги на ногу и говорит сдавленным шепотом:
– Она там, Люба… в столовой… и ждет ответа…
– Ответа не будет! Понимаешь, я не могу себе представить, что она не будет жить с нами, что мы опять останемся одни, что… ах, это ужасно, ужасно, ужасно!!.
– Манечка, да ведь все девушки выходят замуж, а Люба так его любит!.. И он тоже…
– Не смей мне говорить про него!.. Не смей…
– Маня, Манечка…
– Вы все сговорились против меня… да. Пусть Люба делает, как знает, а я не согласна. Да, не согласна…
Николай Яковлевич делает жалкое лицо, пожимает плечами и проводит рукой по вьющимся волосам, посеребренным первым снегом наступающей осени жизни. Он долго жует губами, подбирая в уме те слова, которые должен сказать сейчас, и никак не может выговорить. Широкое русское лицо полно натуги и бесплодной энергии. Марья Сергеевна остается в прежней позе и, видимо, не желает повернуть к нему своего лица.
– Сколько бессонных ночей провела я вот у этого окна тогда… – говорит она медленно, и ее слова падают, как холодные капли осеннего дождя. – Ты вечно был в клубе или у знакомых, а я оставалась одна, одна, одна… Одна с своим горем, жалкая, разбитая, уничтоженная. Сколько раз мне приходила в голову мысль о самоубийстве… Ах, как было тяжело!..
– Манечка, зачем же вспоминать старое? Кажется, ты теперь не можешь пожаловаться на меня?..
– Я и не хочу упрекать тебя, а так… Нет, ты лучше ничего не говори со мной, Nicolas. Меня давеча охватило такое безумное горе, что я не могу опомниться до сих пор…
Николай Яковлевич на цыпочках отошел к двери, точно боялся разбудить жену, и остановился. Да, вот это та самая комната, куда принесли маленькую Любу; здесь она любила играть ребенком; вот рояль, на котором она проделывала свои гаммы – все до мельчайших подробностей напоминало ее, милую девочку, и Николай Яковлевич с трудом перевел дыхание, точно его что придавило. Да, всякая вещь здесь будет говорить о Любе, кричать о ней… Эти немые свидетели тихого семейного счастья неумолимы, и он вперед переживал все. Скверное положение, как хотите, особенно когда за плечами пятьдесят лет, и впереди – ничего… Но все-таки нужно же что-нибудь делать, а в таких случаях единственное спасение – поступать решительно. Он вернулся к жене и торопливо проговорил, точно боялся, что роковые слова засядут у него в горле:
– Ты, Маня, должна объясниться с Любой, а я переговорю с ним… Нельзя же откладывать, моя хорошая. Соберись с силами…
– Ах, я не могу, не могу…
– Да, конечно, это нужно было сделать раньше… Я даже говорил тебе об этом раньше.
– Ничего ты не говорил никогда! – резко заметила Марья Сергеевна, и у нее на лице выступили те красные пятна, которых всегда так боялся Николай Яковлевич. – Это я тебе говорила, а ты по своей бесхарактерности все откладывал… Вот и дождались. О, Боже мой, Боже… Это убьет Любу. Она, бедняжка, ничего и не подозревает… Теперь ступай и объясняйся с ней сам.
– Что же, я и пойду. Да, пойду…
Николай Яковлевич даже сделал несколько шагов по направлению столовой, но жена его остановила.
– Нет, я сама… Ты ничего не сумеешь сделать.
Она, слегка пошатываясь, как отуманенная, пошла в столовую, а Николай Яковлевич остался в гостиной. Он бессильно опустился на ближайший венский стул и даже закрыл глаза, как человек, приготовившийся принять роковой удар. А шаги жены все замирали… Вот она прошла зал, вот слегка скрипнула дверь в столовую (сколько раз было говорено старой няньке, чтобы смазала чем-нибудь шарнир!); вот все смолкло… У Николая Яковлевича пробежали мурашки по спине, а в горле что-то защипало. Ах, какое скверное положение!.. Главное, дышать совсем нечем.
Когда Марья Сергеевна вошла в столовую, Люба сидела на своем обычном месте и подняла вопросительно свои серые умные глаза. Первое, что бросилось матери в глаза, – это решительное выражение этих глаз, и лица, и всей фигуры. Так смотрят только обреченные люди… Да, Люба уже теперь была чужою в этих самых стенах, и у нее было уже «лицо». В разговорах с женой Николай Яковлевич часто говорил шутя:
– Наша Люба совсем еще ребенок: у нее нет еще лица. Нельзя даже сказать, красивая она или некрасивая, а так что-то совсем неопределенное… ребячье…
И вот «лицо» явилось – и какое лицо! Марья Сергеевна посмотрела на дочь как-то испуганно. Именно это «лицо» придало ей и решимость, и силу для объяснения. Люба, в своем домашнем шерстяном платье, сегодня была почти красавицей. Правильное русское лицо дышало утренней свежестью, глаза казались темнее, небрежно зачесанные русые волосы открывали красивый белый лоб; детская полнота подбородка и мягкий носик, покрытый чуть заметными крапинками веснушек, придавали ей особенную миловидность. Марья Сергеевна остановилась в дверях, чтобы перевести дух. Люба сделала движение подняться, но мать предупредила ее и жестом попросила остаться на том же месте. Ей вдруг показалось во взгляде дочери какое-то враждебное выражение. Это ее на мгновение смутило, и она только чувствовала, что забыла все те слова, с которыми шла вот в эту столовую.
– Люба, мне нужно поговорить с тобой серьезно… – начала, наконец, Марья Сергеевна, машинально поправляя волосы. – Дело в том, что все случилось так неожиданно…
Белый лоб Любы нахмурился. Она высвободила руку из-под стола и вызывающе взглянула на мать, ожидая целого потока «жалких» материнских слов. Кажется, все просто и ясно – так нет, нужно душу тянуть из живого человека.
– Только одно условие, мама: нельзя ли поскорее… – нетерпеливо ответила Люба, облокачиваясь на стол. – Я вообще не понимаю, мама, что вы имеете против Сергея Петровича?..
– Я о нем ничего не говорю, моя дорогая… Для нас он приличный молодой человек, и только. Раз, мы принимали его в своем доме, следовательно, должны были рассчитывать на известные последствия… Одним словом, дело сейчас не о