Затеси - Виктор Астафьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я уже писал тебе, как я обрадовался письму и одной из твоих новых „затесей“ — „Открытие костела“. Одно еще добавлю: спасибо, друг, что ты не только не забываешь моей поэзии, но и прекрасно ее понимаешь. Спасибо! Я не теряю надежды, что рано или поздно мне удастся что-то твое не только перевести на польский, но и у нас напечатать.
А пока еще раз большое спасибо!
У нас в Польше, как знаешь, — перемены большие. Но беда в том, что мы, поляки, — народ упрямый и своевольный: социализма уже не имеем (был ли таков?), а капитализма еще не имеем, не научились. Трудно людям жить. Богатые все богаче, а бедные все беднее. Во многом спасает нас то, что, как ты знаешь, у нас всегда мужик, деревня была единоличной. Хлеба у нас всегда был достаток. И частенько с маслом.
И спокойно пока у нас, брат в брата не стреляет…
Мне трудно даже думать, как ты, старый солдат, россиянин, переживал то, что осенью случилось в Москве… Просто горе. Мне кажется, что это не без глубоких, дай Бог, чтоб не трагических, последствий…
В культуре — плохо! Писатели разбежались кто куда — налево и направо. Но это не беда. Это политика. Но беда в том, что не пишется. Нет книги польского автора, которую можно бы назвать не только современной, но и важной. Но, может, еще поэзия у нас неплохая. А в книжных магазинах книг — множество! Прекрасно, во все цвета радуги, на хорошей бумаге изданы, но тема!? Извини, друг, как германцы говорят — „один большой шанс“… всюду деньги, всюду деньги без конца…
Так и живем помаленьку.
На здоровье пока не жалуюсь (сибирская закалка с детских лет!), семья тоже пока держится.
С весны до осени иду твоим следом — почти все время сижу в своей родной деревне. Там я построил маленький домик и занимаюсь садом, огородом.
И писать не бросаю, это само собой ясно. Уже второй год упорно пишу свою сибириаду. Кому же это написать, ежели не мне? В феврале 1940 года наш транспорт спецпереселенцев остановился на станции Канск, в твоем родном Красноярском крае. Мороз, зима, тайга и… сибиряки! А потом были речки Пойма, Бирюса, Она, Тайшет и т. д. и т. п… Не знаю, что это будет: роман, повесть, воспоминание, не знаю… Но по мере таланта, по мере возможности хочу и сделаю все, чтобы эта вещь была правдивая и художественная. Думаю, хочу, чтобы это было дело жизни моей. Пишу, пишу, пишу… Как знаешь, там, в далекой Сибири, спит сном вечным в тайге над Поймой моя мама… Что это за писатель, который судьбу своей матери не запишет? Эх, друг мой, стараюсь, как умею…
Иду, застегнутый веревкой,Сажусь под сосны на лужок.На мне дырявая поддевка,А поводырь мой — батожок…
Не знаю другого поэта, так русского из русских, как Есенин!
Если крикнет рать святая:Кинь ты Русь, живи в раю!Я скажу: не надо рая,Дайте родину мою!..
Виктор, дорогой!
Еще раз всех тебе благ. И творческой весны. Ждать буду твоего словечка. Надеюсь, что зимой ты в Красноярске, а мое письмо успеет до весны, когда ты отправишься на Енисей в родную Овсянку.
Крепко обнимаю, всегда твой, Збышек Домино».
Вместе с войсками 1-го Украинского фронта наша артиллерийская бригада перешла государственную границу в районе Перемышля, далее Бжозув, Ярослав — первые зарубежные города, по-нашему, районного масштаба. Много похожего на нащу Украину и украинцев, роскошное поместье со всякого рода природными, скульптурными и архитектурными чудесами. Но рассматривать эти чудеса, узнавать, чье поместье, некогда — идут бои, надо работать. Запомнилось лишь множество мраморных скульптур по аллеям, одна из которых была повреждена прямым попаданием мины или снаряда, и два человека, поляк и красноармеец, пытались починить скульптуру над прудом, в котором кверху брюхом плавали оглушенные декоративные рыбки.
Затем был город Жешув — это уже город солидный, центр воеводства, но идут бои, город во многих местах горит, идет работа, глазеть некогда.
Вскоре — я помню и никогда не забуду эту дату: 17 сентября 1944 года — меня тяжело ранило в предгорьях Карпат, и выводил меня, раненого, из полуокружения мой фронтовой друг Вячеслав Шадринов, умерший год назад в городе Темиртау. Из моих фронтовых друзей Слава был самым титулованным — он прошел путь от сцепщика вагонов до заместителя директора по транспорту Карагандинского металлургического комбината, отключившись лишь на два созыва в Железнодорожный райком Караганды, на должность первого секретаря. Ему светил и третий раз, и в перспективе высокий кабинет в обкоме, но, считая партийную работу бесполезной и даже вредной, мы, его фронтовые друзья, отговорили его от этой затеи, и он по настоянию министра путей сообщения поехал налаживать транспорт на Нижне-Тагильском металлургическом комбинате. Но на преодоление «бардака» и налаживание работы на двух промышленных гигантах даже его неистовых сил не хватило. Надсадился. Умер.
Но еще до того, как не стало моего замечательного друга, побывал я в Польше, в тех местах, где довелось воевать, и в том предгорье, где волок меня вниз с горы мой друг. Я успел ему об этом не только рассказать, но и написать.
Тогда-то, во время первой поездки в Польшу, я и познакомился со Збышеком Домино, работавшим в ту пору секретарем Союза писателей Жешувского воеводства. Говорливый, подвижный крепыш с приветливым лицом и незамутненным взором честного и доброго человека, он взял меня под свою опеку и сопровождал за город Санок, к месту, где я пролил последний раз кровь на войне, и которое тянет к себе так же, как и место рождения, как родительские могилы и вообще все самое родное и святое на земле.
В пути Збышек рассказал мне простую и в то же время редкостную, почти диковинную историю своей семьи. Но перед этим он свозил меня в ту роскошную усадьбу, на пути указав мне памятник Ивану Туркеничу — молодогвардейцу, здесь погибшему в бою, и показал остатки своей родной деревеньки, ютящейся на бедных суглинках, среди бедных садочков и огородов.
Зато усадьба пана Потоцкого, а именно ее мы и видели в войну, древнего, богатейшего шляхетского рода, известного на всю Европу и Россию, была восстановлена, прибрана, и только теперь я подивился ее роскоши и красоте. В панских покоях, в дивном музыкальном зале композиторов, шел концерт — играли Шопена, Генделя, Моцарта, Баха, Бетховена, — ежегодно сюда съезжаются со всего мира выдающиеся музыканты, чтобы блеснуть своим искусством. И беломраморная богиня над прудом, целомудренно прикрыв ладонью низ живота, гляделась в пруд с цветущими лилиями, и рыбки красивыми тенями скользили меж ними…
В 1939 году после «освобождения» польских окраин от капиталистического и прочего гнета, наше мудрое правительство и Великий Учитель сделали широкий жест, разрешив бедным польским крестьянам занять тучные украинские земли «по ту сторону» границы, с которых были согнаны и куда-то увезены (а куда — Збышек скоро узнает) неблагонадежные украинские крестьяне.
Отец Збышека Домино долго думал, но быстро собирался, потому как, кроме детей, никакого обременительного багажа не имел, да многие польские семьи ехали обживать украинские земли налегке, забрав с собою лишь коров и коней, у кого они были.
Им дали возможность отсеяться, вырастить урожай, но убирать его им не довелось, поляки-переселенцы не уверены, что урожай тот тучный, надсадной работой доставшийся, кто-либо вообще убирал. Уже имеющие богатый опыт переселений, изгнаний, изводов, истребления крестьян, советские молодцы сбросали полячишек в вагоны и повезли вперед, на восток. «Ах, какая же большая страна Россия! Как длинны ее дороги и необъятны земли!..» — годы и годы спустя, качая головой, восклицал Збышек. Они ехали долго, голодая, бедствуя, привыкая к мысли, что не все доедут до места и совсем уж, совсем не все узнают счастье возвращения на свою истерзанную и обманутую родину.
Их привезли в Канск — разбросали по глухим селам, вид которых, однако, был и приветлив, и небеден, а земли вокруг, ну точь-в-точь, как на Украине, хоть на хлеб ту землю мажь вместо масла.
Семью Збышека свалили во дворе, где хлопотала по хозяйству и на кого-то ругалась еще довольно молодая, крепкая, белозубая хозяйка. «ЧЕ сидите-то середь двора, на самом пекле?» — закричала хозяйка и не пригласила, а прямо-таки скидала гостей в зимовье с закрытыми наглухо ставнями. В зимовье было чисто и прохладно. На большом деревянном столе в ряд на ребре стояли вынутые из печи хлебные караваи, по окнам и на полках — ряды кринок и горшков с молоком, сметаной.
«Дети! Ничего не трогать, пусть умрем с голоду, ничего не трогать! — сказал отец Домино. — Вы же видите, какие тут люди? Хозяйка — зверь!» Дети тихо плакали, мать, обняв их, отвернулась, чтобы не видеть ни хлеба, ни кринок.
«Хозяйка-зверь» пришла, встала в проеме дверей и, подняв фартук к глазам, показывала на хлеб, на кринки, и бедные, запуганные люди понимали это так: «Попробуйте троньте! Я с вас шкуру сдеру!..»