Пирамида. Т.2 - Леонид Леонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вдруг поддавшись необъяснимой потребности, принялась Прасковья Андреевна складки на себе оправлять, дрожащими перстами пылинки с рукавов сощелкивать, без видимой надобности тарелки с едой двигать на столе.
— Ты ей виду-то не показывай, что знаешь, а слепнет помаленьку мать-то... — скороговоркой пришлому сыну на ухо зашептал о.Матвей, пока та отлучилась к буфетику и там поправила какой-то вспомнившийся беспорядок. — Все хозяйство по счету да на ощупь ведет, а тебя как в смутном облаке различает. Все допрашивала вчера, шибко ли похудал, не седой ли. Так что не перечь, не противься, дайся ей приласкать тебя, Вадимушка, потерпи! — Времени попу хватило в обрез предупредить до ее возвращенья. — Помню я, мать, видал ее разок ту лихую бабеночку, мадам Мятлик называлась, и заказ ее помню... Ну-ка, что же там приключилось с комиссаршей твоей, докладывай...
Но, видно, и впрямь ничто постороннее не доходило сейчас до ее сознанья:
— ... лишь по третьему разу поманила она меня пальчиком в самые покои взойти. Батюшки, застаю у ей на тахте ворох целый в мотках, шерсти алой... не знаю и сравнить с чем. Цвета розы фуксинной, что на пасхальных куличах допрежь ставили... нет, понежней, пожалуй. Сама обернулась ко мне, руку туда под локоть запустимши, жилочки в ней так и поигрывают. «Иди, потрогай, старая карга, видала чудо подобное? Тебе муж такого из Парижа не привозил?» И пришла барыньке моей блажь в полное пламя одеться, пуще пылать захотелося. Повелела ей к Новому году, без опоздания, лыжный комплект вместе с варежками изготовить, а чего сверх будет — на рейтузы пустить. «Покороче да в обтяжку-то даже лучше, погрешней зато! — смеется мне, мурлычет. — Ладно вздыхать, забирай в охапку и марш за дело». И ведь легче пуха был товар, а ровно свинец на коленях домой везла. Оно и сбылося: как не стереглася, пока вязала, да в самый канун сдачи, оставалось готовенькое в скатерку почище завернуть, и недоглядела невзначай. Кошку аблаевскую позвали с вечера мышей попугать, а та, после трудов-то праведных на сложенном заночевамши, неосторожность и сделала. И в доме как на грех ни души, разбрелись все, поплакать не с кем. Как же я металась-плакалась в то утро со своим злодейством в руках, с ног сбилася — то в тепло к печке сунусь, то на мороз с крыльца. Подсушить еще удалось кое-как, да ведь такую вещь и в год не выветришь, насквозь просочилося, а уж машина кличет, с улицы гудки подает. Сбежать, думаю, все одно разыщут... и решила я принять чистоганом воздаяние свое. Вхожу, глаза прячу, а по молчанью угадываю — барынька моя издаля ноздри насторожила, почуяла. И едва стала я узелок распутывать, хвать она из-под руки рейтузы свои да как почнет меня ими по роже-то справа налево охаживать. Я перед нею стою, клонюся попеременно в обе стороны, не заслоняюся, чтобы пуще человека не озлобить... Сама сквозь слезки на нее любуюся. Иных-то злоба старит, дотла палит, в курчавый пепелок сворачивает, у моей же только губки подрагивают, зрачки потемнели от восторга как у девочки с игрушкой ненаглядной: краше картинки стала. Видать, и слыхивала с чужих слов про такую барскую сласть — по щекам-то, собственной ручкой не доводилось попробовать. Уж ей бы и перестать, пока вещь ценная вконец не износилась, да ведь в охотку, опять же ей вроде вперед за все уплочено. Зато нахлестамшись досыта, ослабела вдруг, застеснялася — с устатку видно, а может, битую мамку свою в деревне вспомнила... Слиняла вся, даже некрасивая сделалась. И уже добра ей погубленного не жалко, поскорей его с глаз долой: душа-то победила, значит. Так нам в ту пору по обоюдности славно стало, миленькие мои, в испарине обе ровно после баньки, сидим в обнимку и плачем тихонечко. Сдружилися потом, и сколько же она мне добра всякого по малостям передарила... такая, к слову, задушевная бабочка оказалася!
— Вот видите, видите... и претерпела-то меньше минуточки, а обошлось как аккуратненько ко всеобщему удовольствию, — сразу же подхватил о.Матвей, торопясь по-христиански оформить выслушанную повесть. — А нельзя и барыньку винить: как можно за зло взыскивать без рассмотрения его истоков? Поди еще прапрабабка ее, крепостная страдалица у себя в запечье, под ночной волчий лай да вьюжный, внучке любимой про жизнь свою сказывала, а та свой срок спустя собственную дочку в люльке теми же словами баюкала. Так и вьется сквозь время скорбный ручеек то сказкой, то песенкой, а где и молитовкой обернется — за тяжкую долю крестьянскую, за солдатскую неволюшку. А уж благодетель народился: он враз стон народный теоретично обмозгует, научно подкует... И вот тебе искорка пущена: начинается пожаришко. Кажный тянется помочь, потому что кому не лестно перстом истории себя ощутить да ради блага общественного принять на себя бремя пролития кровки чужой под свою личную ответственность? А кабы ручейку-то не давая половодьицем развернуться да учредить заблаговременно, хоть за полвека разочек, тот самый, обязательный всемирно-прощеный день, то есть чистку памяти людской с отменой всех долгов и огорчений, но пуще всего мыслей, страшных мыслей наших...
Он вдруг замолк и огляделся с видом путника, заплутавшего в дремучем лесу.
— Вы немножко не туда забрели, папаша. Сдается мне, вы совсем другое, поинтереснее, нам сказать хотели.
— А что, что?.. Я только вот ему, Вадиму, насчет злопамятства развить собирался. В том смысле, что ежели нам нонче обижаться всякий раз, то и народишку, пожалуй, на расплод не останется! — принялся закругляться о.Матвей, заметно благодарный за выручку. — Ты лучше мамашу свою вини, сама-то хороша. Мушка под веко попадет, я к ней бегу за помощью, а она экий камень жизни от меня утаила. Да когда же оно приключилось-то, бедная ты моя!
— Уж поздно, повыветрилось... Короток зимний денек, затемно домой пришла. Детки, помнится, в Мирчудес убежали, а ты впотьмах, на скамеечке, к огоньку припал с газеткой в руке. Как раз ту статеечку Вадимушкину напечатали. Тут, шубки снять не дал, принялся читать взахлебку: слог-де какой! Я лишь головой покачиваю: «ведь он тебя там, глупый поп, как кощенка в бадейке топит вместе с верой твоей». А ты на мысли мои только рукой машешь — «лишь бы к должности пристроиться, а уж там наставит Господь!» Неужто все перезабыл?
Если не изменяет память, речь шла об анонимном приветствии университетской молодежи Брюссельскому студенческому конгрессу в защиту чего-то крайне важного, по тем временам... То был пламенный дебют начинающего беспартийного трибуна, где он от имени грядущих поколений призывал трудящееся человечество к скорейшему штурму всех опорных твердынь старого мира. Читалось между строк, что свержение капитализма является лишь промежуточным этапом к недвусмысленному завоеванию самого неба. Естественно, обращение было без подписи, но кто поближе легко угадывал стиль и руку Вадима Лоскутова по задорной искренности тона, по образному росчерку без общепринятых штампов, по нескрываемому удовольствию, наконец, с каким автор гарцевал на высокой прибойной волне близ довольно угрюмых скал. Кроме того, блюдя покой семьи, Егор не меньше чем за неделю до публикации поднес отцу текст Вадимовой статьи, составленной по клочкам рваной бумаги. Кстати, неуместная страстность официального документа, способная вызвать и международное осложнение, сыграла post factum[15] скорее отрицательную роль в дальнейшей карьере молодого человека, зато беззвучные в сущности, потому что невесомой шерстью, опять же по мягким старушечьим щекам, нанесенные шлепки приобретали поразительный резонанс вблизи тех гуманистических призывов хотя бы и трехлетней давности.
Беседа велась как бы в отсутствие пришельца, тем не менее участники ее попеременно поглядывали на него, справляясь о реакции на рассказанное. Но привыкшего, видимо, к лагерной обстановке, того больше занимала тьма за окном, откуда украдкой могло следить за ним высокое начальство. Как нередко бывает с узниками по освобожденью, он мысленно все еще находился там, и так очевидна стала необходимость вернуть его к настоящей жизни, что именно Дуня сделала попытку довести до старшего брата смысл рассказанного приключения.
— И я, и я тоже помню эти рейтузы, — сказала она дрогнувшим голоском. — Тебе было очень больно, мамочка?
— Какая же от них боль, — усмехнулась мать. — Не железные.
— Нет, я в другом, я в моральном смысле.
Здесь сестре на подмогу выступил Егор.
— Ну и глупый вопрос... тем более что ни разу даже не надеванные!
Но тут получилась небольшая заминка. Потому ли, что с горя чего только не придумаешь, но в объяснение Вадимова прихода обожгло о.Матвея нечаянное подозрение — не подослан ли блудный сынок с бригадой в предотвращение еще не совершенных отцовских преступлений, которые всякий лишенец втайне намеревается совершить? Поелику грех нынче отменяется во всемирном масштабе, то в нежном-то возрасте как устоишь против иного сущего пустячка в обмен на солнечный свет, за девичью любовь, за жилплощадь с удобствами, а кто поскромней, даже за отпускное пособие. Так страшно стало о.Матвею, что с места, внезапным толчком окно распахнув, обе створки разом, по пояс высунулся на воздух под предлогом духоты... Однако, как ни всматривался, нигде кругом Вадимовых сообщников не значилось. Погодка разветрилась слегка, где-то за спиной восходила луна, и, несмотря на волну потепленья, роща понемножку раздевалась к зиме, один листочек опустился на рукав о.Матвею. Преподлая мыслишка озарила искрой ночь и, хотя тотчас погасла в стыде, успела пробудить Вадима из его шокового оцепененья. Благодарение Богу, оттаивала понемножку мглою напитавшаяся душа. Растерянное узнаванье места явилось в его взоре, и вдруг, спрятав лицо в ладонях, свесился головой до самой скатерти. Правда, не всплакнул, как хотелось старикам, но в условиях его душевной окоченелости и мелкостное телодвиженье выглядело ответным рывком в их родительские объятия. Враз и с избытком все было прощено ему, даже бы приоткрылось немножко в придачу к содеянному им. Пускай далеко было до полного сожаленья о случившемся, тем более — отступничества своего, с чего лишь наступает всяческое возрожденье. Зато какие бы административные горечи ни караулили впереди споткнувшуюся душу, отныне взрыхленная страданьем почва пригодна становилась к принятию доброго зерна, подразумевалось то самое — что, по преданиям старины, бесплодную пустыню обращает в цветущий сад.