Опыт автобиографии - Герберт Уэллс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Корзины и каминного огня избежали сотни таких картинок; все они — примерно на одном уровне юмора и мастерства. Больше их воспроизводить не стоит. Важна оболочка, в которую они облекали обстоятельства нашей жизни, создавая тем самым оживленную, душевную атмосферу. Они видоизменяли, доводили до гротеска наши отношения, и те становились вполне приемлемыми. Бурный поток стал понемногу иссякать, когда я взялся за колыбельные «ка-атинки» для наших детей, но так до конца и не прекратился. Рисовал я и тогда, когда до ее смерти оставались считанные недели. И в эти последние наши дни мы достали однажды всю коллекцию и перебирали, делясь и упиваясь воспоминаниями.
Читатель, должно быть, подумал, что я слишком далеко удалился от темы разбросанности и сосредоточенности чувств, с которой начал эту главу. На самом же деле я объясняю, как мы исхитрились заменить страсть нежной привязанностью и игрой воображения, а те столь же действенно притягивали нас друг к другу, как самое сильное влечение. Не в меньшей степени нас объединяло рабочее и деловое сотрудничество. Вначале я посылал печатать рукописи одной кузине (дочери того самого Уильямса, который держал школу в Вуки), но моя жена сама освоила машинку, и теперь мы не зависели от почтовых неурядиц, не ждали перепечатки, чтобы ее править, а там — печатать заново. Она не просто печатала, она тщательно изучала текст, следила за моим неизбывным грехом, повторениями, критиковала, давала советы. Еще в самом начале нашей совместной жизни, как только у меня завелись кое-какие деньги, я стал отдавать их ей, и всю нашу жизнь у нас был общий банковский счет, которым каждый из нас мог пользоваться, не спрашивая разрешения. Она тратила ровно столько, сколько считала необходимым; я мог не беспокоиться о налоговых квитанциях и почти совсем не интересовался финансовыми делами, довольствуясь ее ответом: «Все в порядке». Когда она умерла, я оказался чуть ли не вдвое богаче, чем рассчитывал. Да, еще одно: мне не нравились оба ее имени, Эми и Кэтрин. Ни то, ни другое я старался не употреблять. Читатель, вероятно, уже заметил, что я почти не называю жену по имени. И впрямь, я, как правило, употреблял какое-нибудь прозвище. Когда выстроилась уже целая вереница прозвищ, я вдруг стал называть ее «Джейн»; она стала Джейн, — да так и осталась. Не помню точно, когда это произошло, но вскоре и для меня, и для наших друзей имя это стало единственным. От «Эми» она совершенно отказалась; его она недолюбливала, как и я. Мать часто, даже чересчур часто, его употребляла, давая наставления.
А вот имя «Кэтрин» ей нравилось, и, как рассказывал я в «Книге Кэтрин Уэллс», она приберегла его для литературы. Там я собрал почти все, что она писала, а в предисловии дал оценку ее почти не замеченному, но весьма незаурядному дарованию. Писала она иначе, чем я, очень это подчеркивала и никогда бы не воспользовалась моим именем или влиянием, чтобы опубликовать свои не слишком многочисленные сочинения. Мы принадлежали к разным школам. Скажем, она неумеренно восхищалась Кэтрин Мэнсфилд{159}, а меня сдерживало ощущение явственной узости этой писательницы; она питала склонность к Вирджинии Вулф{160}, на чьи изыски я всегда смотрел холодно. Ей нравилась тонкая выдумка в духе Эдит Ситуэлл{161}, к которой я отношусь с тем же добродушным безразличием, что к узору старинного ситца, рисунку на посуде или очарованию детских стишков. Кроме того, она очень любила Пруста, который кажется мне гораздо менее достоверным и увлекательным, чем, скажем, каталог двадцатилетней давности или старая местная газета, в которой больше правды и повода для рассуждений.
Вероятно, Кэтрин Уэллс не входила в нашу семью, не сливалась с нами. Тихая, утонченная гостья, поселившаяся у нас, ускользнула от грубых прозвищ, карикатур, компромиссов, которые навязала бы ей роль мисс Дольки или роль Джейн. Она не входила целиком в наш союз. Иногда я бросал на нее беглый взгляд; она смотрела на меня карими глазами Джейн — и исчезала. Все, что я о ней знаю, я рассказал в этой книге. Много позже, после войны, когда позволили сбережения, Кэтрин Уэллс сняла в Блумсбери квартиру, которой я так и не видел. Она объяснила мне, для чего ей это нужно, и я все принял; в тайной квартире, удаленной от жизни, вращавшейся вокруг меня, она размышляла, мечтала, писала, бесконечно и бесплодно искала чего-то, что казалось ей утерянным, упущенным, оставшимся в стороне. Там работала она над замысловатой, путаной повестью, которой не было конца, переписывала, оттачивала. Там воплощалась ее мечта об острове красоты и совершенства, на котором жила она одна, бывала этим счастлива, а иногда — просто одинока. В ее мечте жил возлюбленный, который так и не появился. То был голос, следы во влажной траве, розы поутру…
За год с небольшим до последней болезни она бросила эту квартиру и оставила незавершенной книгу.
Как видите, брак у нас был достаточно своеобразный. Странности его не ограничивались полным доверием в делах и чудаковатой игрой фантазии, тем отдохновением ума, о котором я говорил. Два ни в чем не похожих мозга напряженно решали самую важную жизненную задачу, поставленную друг другу. В конце концов мы ясно поняли, что наши физические реакции и умственные реакции глубоко различны.
Джейн считала, что я вправе распоряжаться собой и что судьба жестоко обошлась со мной, связав меня сначала с невосприимчивой, а потом — с чересчур хрупкой спутницей. Она была беспристрастней, последовательней и гораздо разумней меня. На положение свое она смотрела с той же отвагой, открытостью, самоотверженностью, с какими встречала любые передряги. Ревность она подавляла, предоставляя мне столько свободы, сколько я хотел. Как и я, она чувствовала, что при всей своей сложности союз наш уже неуязвим; мы срослись, вросли друг в друга, и она, возможно быстрее меня, поняла, как мало нужна нам монополия на страстную близость. Пока мы начинали борьбу за место в жизни и всеобщее освобождение, проблема эта едва ли могла воплотиться на практике. У нас не было ни времени, ни сил на плотские похождения. Когда же я обрел успех и досуг и смог повсюду ездить, расширил круг знакомых, стал общаться с не признающими условностей интересными людьми, мне не пришлось себя ограничивать. Тело, набиравшее силу и здоровье, стремилось к полноте и красоте взаимной страсти. Именно такое вожделение царит в книгах Лоуренса{162}. Сам я не ставил это вожделение так высоко. Если бы я мог, я бы подыскал ему оправдание, но только не ценой того совместного вызова миру, который некогда бросили мы с Джейн.
После 1900 года наше с ней согласие увеличивалось; наш modus vivendi был достаточно прочен, чтобы продержаться до конца жизни, но безупречным его не назовешь. Бегство личности Кэтрин Уэллс из нашего союза — только одно из проявлений его несовершенства. Заметим, что участились и мои эскапады в духе Дон-Жуана от интеллигенции. Я пишу о том, как мы понимали друг друга, потому что хочу воспроизвести все существенное в моей жизни; это — попытка адаптации, но не образец для подражания. Всякая жизнь несовершенна: несовершенство превращается в наказание только тогда, когда превышает порог терпимости. Сумев сделать терпимыми собственные несовершенства, мы вряд ли кого-нибудь обидели. Я думаю, что такие соглашения между не очень совместимыми, но близкими по духу людьми должны бы участиться в нашем движущемся вперед мире, в котором все больше утверждается индивидуальность. Чем она своеобразней, тем труднее достичь полного единства, а значит — остановиться на одной, исключительной привязанности.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});