Собрание сочинений в 12 томах. Том 2. Налегке - Марк Твен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наутро после смерти Камехамехи — по совету жрецов — Лихолихо со свитой отправился в Кохалу, чтобы покинуть место, оскверненное смертью. По обычаям того времени, когда где-нибудь умирал большой начальник, вся земля считалась нечистой и наследники искали пристанища в другой части страны; только после того как труп умершего подвергался обработке и его кости зашивались в мешок, земля считалась очищенной от скверны. Если покойный не был начальником, оскверненным считалось лишь жилище его. После погребения в нем опять можно было жить. Таков был закон.
В то утро, когда Лихолихо отбыл на пироге в Кохалу, военачальники и народ принялись оплакивать смерть своего короля и вели себя при этом, как безумцы и как дикие звери. Поведение их просто не поддается описанию. Жрецы между тем трудились над сооружением колдовского снаряда, чтобы с его помощью навлечь смерть на того человека, который вымолил смерть королю, ибо никто не верил, чтобы Камехамеха умер от болезни или старости. Когда жрецы установили перед горящим очагом шест с развевающейся полоской капы на нем, вошел военачальник Кееаумоку, брат Каахуману; он был пьян и сломал древко волшебного флага, из чего вывели, что Каахуману и ее родня виновны в смерти короля. На этом основании их всех подвергли оскорблениям.
Вот вам контраст, и контраст удивительный. Та самая королева Каахуману, которую «подвергли оскорблениям» во время чудовищных традиционных оргий по случаю смерти короля, впоследствии сделалась ревностной христианкой и верным и чрезвычайно полезным другом миссионеров.
В те времена (как, впрочем, и до сей поры) гавайцы специально разводили и откармливали собак на убой — отсюда упоминание об их ценности в приведенном мною тексте.
Сорок лет назад на островах после смерти какого-нибудь принца крови обычно наступал период страшнейшего беззакония и разнузданности. Представить себе эти ужасные сатурналии во всем их безобразии просто невозможно. Люди выбривали себе головы, выбивали зубы, иногда вырывали глаза, резали, били, уродовали и жгли себя, напивались, сжигали жилища, под горячую руку калечили и убивали друг друга, и все — мужчины и женщины — предавались самому необузданному и животному разврату. После этого наступало какое-то всеобщее отупение — растерянный и оглушенный народ начинал медленно приходить в себя, словно очнувшись после страшного, смутно вспоминающегося кошмара. Они не были солью земли, сии «мирные дети солнца».
До сих пор туземцы придерживаются старинного обычая, не слишком, надо полагать, утешительного для больных. Когда им начинает казаться, что больной умирает, вокруг его хижины собираются дюжины две соседей и дни и ночи напролет оглушительно вопят. Вопли эти прекращаются лишь тогда, когда больной либо умрет, либо выздоровеет. Обычай этот, вероятно, многих заставил несколько ускорить свое отбытие на тот свет. Такие же душераздирающие вопли раздаются у хижины туземца, возвратившегося домой из странствий. В представлении его соотечественников удручающие эти звуки знаменуют собой радость встречи. Мы бы, пожалуй, предпочли обойтись без этой чести.
Глава XXVIII
«Снова на волнах». — Шумный пассажир. — Безмолвные пассажиры. — Сцена при луне. — Фрукты и плантации.
В один субботний вечер мы сели на славную шхуну «Бумеранг» и отчалили от Гонолулу. Мы взяли курс на остров Гавайи (от которого нас отделяло сто пятьдесят миль), где намеревались осмотреть знаменитый вулкан и прочие достопримечательности, отличающие этот остров от остальных островов группы.
«Бумеранг» наш был длиною в два вагона уличной конки, поставленные цугом, а шириною в один. Так мала была эта шхуна (хоть она и была больше обычных суденышек, курсирующих между островами), что, стоя на ее палубе, я чувствовал себя примерно так, как должен был чувствовать себя Колосс Родосский[60], когда у него под ногами проходил военный корабль. Всякий раз, что судно накренялось от порыва ветра, я рукой доставал до воды. Когда капитан, мой товарищ (некто Биллингс), я и еще четыре человека собирались на корме, в том конце палубы, куда допускалась только чистая публика — пассажиры, занимающие отдельные каюты, — там уже не было больше места. Другая часть палубы, вдвое больше нашей, была заполнена туземцами обоего пола — с их непременными собаками, циновками, одеялами, трубками, тыквенными сосудами с пои, блохами и прочими предметами роскоши, большими и малыми. Как только мы подняли паруса, все туземцы улеглись на палубе плотно один к одному, как негры-рабы в своем загоне, и курили, беседовали и поплевывали друг на друга с полнейшим дружелюбием.
Маленькая низенькая каютка под палубой была чуть побольше катафалка, и в ней было темно, как в склепе. У обоих стенок ее помещалось по два гроба, то бишь — по две койки. У передней переборки стоял небольшой стол, за которым одновременно могли обедать три человека; над столом висела лампа, заправленная китовым жиром. Это была самая тусклая лампа, какая когда-либо озаряла темницу, населяя ее толпой причудливых теней. Свободного пространства на полу было немного. Скажем так: яблоку не очень крупного сорта было бы где упасть. Трюм, смежный с каютой, был мало загружен, и в нем с утра и до ночи прохаживался старый петух, покрикивающий голосом Валаамовой ослицы[61] и, по-видимому, не менее словоохотливый, чем она. Обычно он обедал в шесть часов, затем забирался на бочку и кукарекал до глубокой ночи. С каждым возгласом он все больше хрипнул, но никакие соображения личного благополучия не могли помешать ему исполнять, свой долг, и он продолжал трудиться на своем поприще, рискуя схватить ангину.
Пока он стоял на вахте, о сне не могло быть и речи. Это был постоянный источник досады и раздражения. Кричать на него, обращать к нему бранные эпитеты было более чем бесполезно — наши крики, которые он воспринимал как овацию, заставляли его стараться пуще прежнего. Время от времени, в течение дня, я кидал в него картошкой через отверстие в переборке, — петух отскакивал в сторону и продолжал надрываться.
В первую ночь, лежа в своем гробу, лениво следя за мутной лампой, раскачивающейся в такт качки нашего суденышка, и вдыхая зловоние застоявшейся в трюме воды, я вдруг почувствовал, что кто-то скачет по моему телу. Я живо спрыгнул на пол. Убедившись в том, что это всего-навсего крыса, я снова улегся. Вдруг еще что-то проскакало по мне, и на этот раз не крыса. Я подумал, не сороконожка ли, потому что как раз сегодня капитан убил одну на палубе. Я вскочил. Взглянул на подушку: по обеим сторонам ее стояли отвратительные часовые — тараканы размером с лист персикового дерева, этакие здоровенные детины с трепещущими усиками и злобно сверкающими глазами. Они скрежетали зубами, как гусеница бражника, и казались чем-то недовольны. Я слыхал об их обычае обгрызать у спящих матросов ногти на ногах до самого мяса и не стал ложиться на койку. Лег на пол. Но и тут мне не было покоя: то крыса пристанет, то отряд тараканов расположится бивуаком у меня в волосах. Вскоре закукарекал с необычайным подъемом петух, и целое стадо блох стало проделывать на мне свои беспорядочные двойные сальто; приземляясь, акробатки не забывали куснуть меня. Я не на шутку обиделся, встал, оделся и вышел на палубу.