Зибенкэз - Жан-Поль Рихтер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сцена, которую мне сейчас предстоит изобразить, заставляет меня особенно сильно почувствовать, какая пропасть всегда будет отделять сочинителя романов, который может перескакивать через неприятные эпизоды и все подслащать себе и герою и читателям, от бесхитростного историографа, который вынужден все преподносить всецело и исключительно как историк, не думая ни о засахаривании, ни о засолке. И если в прежнем издании я совершенно утаил нижеследующую сцену, это было упущением, но простительным и неудивительным в те годы, когда я стремился прельщать, а не поучать, предпочитая творить красивые картины вместо правдивых изображений.
Дело в том, что Ленетта уже с давних времен порядком не долюбливала Лейбгебера, со всеми его свойствами, потому что он, не имевший ни титула, ни веса, публично обращался столь фамильярно и запросто с ее мужем, кушнаппельским старожилом, адвокатом для бедных и ученым, и позволял себе, как и совращенный им ее супруг, расхаживать без косы, так что многие показывали на обоих пальцем и говорили: «Эй, взгляните на эту парочку!» или «Par nobile fratrum!» Эти речи и еще худшие Ленетта могла почерпнуть из достовернейших исторических источников. Конечно, для того, чтобы в наши дни прицепить себе косу, требуется почти столько же отваги, сколько нужно было тогда, чтобы отрезать ее. В наше время канонику не приходится украшать себя косой, чтобы тем самым стать украшением общества, а потому он и не обязан дважды в год терять ее, как павлиний хвост, чтобы честно заработать свою тысячу гульденов, явившись к вечерне в хор остриженным в кружок; теперь он в таком виде появляется и за пюпитром хора и за игорным столом. В тех немногих странах, где еще господствует коса, она скорее бывает служебным отвесом и государственным противовесом; и длинные волосы, которые еще для франкских королей были обязательны как знак их королевского достоинства (королевская регалия), представляют собою у солдат, — поскольку те их носят не свободными, как у королей, а туго связанными и скрученными лентой, — столь же выразительный символ служения. В старину фризы клялись, взявшись за косу, что называлось «клятва чубом», — так теперь во многих странах предпосылкой солдатской или военной присяги является коса; и если у древних германцев уже одна коса, носимая на шесте, была эмблемой целой общины, то, разумеется, воинская часть, где каждый отдельный солдат имеет на затылке свою частную косу, образует как бы совместную косу, служащую эмблемой единства отечества и выражающую дух германской нации!
Ленетта теперь не скрывала от мужа, — ибо чувствовала за собою заочную поддержку Штибеля, — что в сущности ее мало радуют Лейбгебер и его деяния и одеяния. «Мой родитель, блаженной памяти, хотя и долго был магистратским копиистом, — сказала она в присутствии Лейбгебера, — но всегда одевался и поступал, как все прочие люди».
«В качестве копииста, — возразил Зибенкэз? — он, конечно, всегда вынужден был копировать, так или иначе, пером или костюмом; напротив, мой отец заряжал князьям ружья и в ус себе не дул, — будь, что будет. Огромная разница между нашими отцами, жена!» Она уже и прежде при случае сопоставляла и сравнивала копииста с егерем, слегка намекая, что Зибенкэз не имел такого благородного отца, как она, а следовательно, и благородной education, через которую приобретают хорошие манеры и вообще научаются вести себя. От ее смехотворного обыкновения глядеть свысока на его родословное древо он всегда испытывал такую досаду, что нередко смеялся сам над собой. Впрочем, Фирмиану этот небольшой косвенный выпад жены против Лейбгебера меньше бросился в глаза, чем необычайная физическая брезгливость, проявляемая ею к нему; ее невозможно было заставить подать ему руку, «а его поцелуй, — говорила она, — означал бы мою смерть». Сколько он ни допытывался и ни допрашивал о причинах, он не добился от нее иного ответа, чем «Я это скажу, когда он удалится». Но, увы, к тому времени и сам он тоже удалится — в могилу, то есть в Вадуц.
Но и это необычайное упорство, достойное деревянной головы манекена, Фирмиан с грехом пополам еще терпел в такое время, когда его душу одновременно согревала дружба и расхолаживала близкая могила.
Наконец, произошло еще нечто; и об этом, разумеется, никто не расскажет правдивее, чем я, а потому прошу мне верить. Однажды вечером, прежде чем Лейбгебер ушел в свою гостиницу (как я полагаю, в «Ящерицу»), зловещий черный полукруг грозовых туч безмолвно воздвигся сводом на всем западном небосклоне и все дальше надвигался на испуганный мир: вот тогда-то оба друга и заговорили о великолепии грозы, этого бракосочетания неба с землею, высот с глубинами, этого небесного сошествия неба на землю, как выразился Лейбгебер; а Зибенкэз заметил, что в сущности грозу здесь будет представлять или изображать лишь фантазия, и только она одна сочетает возвышенное с низменным. Я сожалею, что он не последовал совету Кампе и Кольбе и не применил, вместо иностранного слова «фантазия», отечественный термин «воображение»; ибо пуристка и подметальщица языка, Ленетта, начала прислушиваться, как только он вымолвил это слово. Она, у которой вся душа была полна ревностью, а голова «Фантазией», сочла относящимся к байрейтской «Фантазии» все, за что оба мужчины восхваляли человеческую фантазию, например, то, что она («Именно маркграфская „Фантазия“» — подумала Ленетта) дарует нам блаженство красотой своих возвышенных творений, — что, лишь наслаждаясь ее прелестями, можно вынести прозябание в Кушнаппеле («Конечно потому, что мечтают о своей Натали» — подумала она), — что она одевает наготу жизни своими цветами («Парой искусственных незабудок» — сказала Ленетта сама себе), — и что она (маркграфская «Фантазия») серебрит не только пилюли жизни, но и орехи, и даже Парисово яблоко красоты.
О небо, сколько двусмысленностей со всех сторон! И как отлично мог бы Фирмиан опровергнуть заблуждение, принявшее фантазию за «Фантазию», если бы он лишь указал, что в маркграфской имеется мало поэтической, и что природа сочинила прекрасную романтику долин и гор, а французский вкус декорировал и разукрасил их, построив там свои периоды и антитезы, с целыми цветниками реторического красноречия, и что слова Лейбгебера о фантазии, серебрящей Парисово яблоко, в другом смысле применимы к «Фантазии», с натуральных яблок которой приходится соскабливать галльское елочное серебро, прежде чем отведать их.
Едва Лейбгебер вышел из дому и, по своему обыкновению, направился навстречу грозе, которой он любил наслаждаться под открытым небом, как разразилась гроза Ленетты — еще ранее небесной. «Так вот, услышала же я своими собственными ушами, — начала она, — как этот безбожник и возмутитель свел тебя кое с кем в Байрейте, в „Фантазии“; да может ли порядочная женщина подать ему руку или хоть один палец?» — К этому она добавила еще несколько раскатов грома; но я считаю своим долгом пощадить бедную женщину, превращенную этим хаотическим смешением в бродильный чан, и не буду перечислять все случаи ее закипания. Тем временем и у мужа закипели кислоты: ибо то, что при нем изрекли хулу на его друга, — каким бы недоразумением это ни было вызвано (а он таковым нисколько и не интересовался, ибо никакое не могло оправдать ее), — он не преминул счесть грехом против святого духа своей дружбы; а посему он преизрядно загремел в ответ. Здесь можно в оправдание мужу — а также, разумеется, и жене — упомянуть, что от грозового ветра раскаленные уголья на его голове еще сильнее разгорались пламенем, а потому он, как бешеный, забегал по комнате, и от его намерения — все прощать Ленетте перед своей кончиной — и не осталось камня на камне; ибо Фирмиан не желал и не мог потерпеть, чтобы к его единственному другу, верному в жизни и в смерти, наследница его имени была несправедлива на словах или на деле. Обо всех вулканических извержениях адвоката, о которых я из любви к нему тоже умолчу, я дам понятие, поведав, что он, как бы состязаясь теперь с грозой, прогремел: «Такому мужу! — и, со словами: — Ведь и ты — женская башка!» — закатил оплеуху манекенной голове, уже наряженной в вызывающую шляпку с перьями. — Так как среди прочих голов эта голова была султаншей-фавориткой Ленетты, которая нередко ее ласково поглаживала, то посла такого удара вполне можно было ожидать столь же неистовой вспышки, как если бы он был нанесен ей самой (так же, как и Зибенкэз восстал за своего друга), — но последовали лишь кроткие рыдания. «О боже! Разве ты не слышишь этой ужасной грозы?» — только и сказала она. «Наплевать на грозу! — отвечал Зибенкэз, в котором, — когда он был выведен из своего прежнего состояния философского покоя и покатился с высот философии, — согласно законам душевного и физического падения, сила обвала все увеличивалась до самого дна пропасти. — Да разразит гром весь кушнаппельский сброд, клевещущий на моего Генриха». — Тут гроза забушевала еще страшнее, а потому Ленетта произнесла еще более кротко: «Господи Иисусе, какой удар! — Приготовься же к покаянию. Что, если он поразит тебя сейчас, когда ты погряз в грехах!» — «Мой Генрих теперь под открытым небом, — сказал он, — о, если бы молния убила тотчас его и меня одним ударом, то я избавился бы от всего злосчастного умирания, и мы не расстались бы!»