Том 2. Брат океана. Живая вода - Алексей Кожевников
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не злой, а привыкший к одному человеку. Здесь много таких, привыкших. Ну, залез я снова, — продолжал Смеляков все с тем же выражением: не стоит рассказывать, ничего нет интересного. — И мерин снова цоп. Залезал я, залезал, а все на земле. Тогда Урсанах распорядился заседлать кобылку Маму. «И если, говорит, и на этой не усидишь — езди верхом на палке». Опять лезу. Кобылка вроде мерина глядит на меня серьезно так: «Откуда ты взялся? Такого я не возила». А я уговариваю ее: «Мама, Мамочка, не трогай». Послушалась. Поехали. Урсанах идет рядом и подбавляет мне духу: не трусь, мол, в седле нет маленьких, все одинаково большие, высокие. Поговорил он и отстал, а я уехал. Ну, и все, табуню.
Под Смеляковым была дымчатая, тонконогая, очень поворотливая кобылка, все время настороженно косившая глазом на Лутонина.
— Это она и есть, твоя Мамочка? — спросил он и протянул к кобылке руку, чтобы погладить.
Но Смел яков быстро отвел руку:
— Товарищ директор, отойдите!
— Что так? — удивился Степан Прокофьевич.
— Не ударила бы. Мамочка шибко строгая, кроме меня, никого не признает.
15
Табунщики уехали обедать.
— И сто шагов, а все-таки не желаем пешком. Нар-ро-дец, — проворчал Застреха.
— Вы о ком? — спросил Лутонин.
— О нашей молодежи. — Застреха кивнул на ускакавшую бригаду. — Взгромоздятся на седло и… родную матушку позабыли. Шапки не ломят, пешеходу не скажут: «Давай багаж подвезу», одно знают — нахлестывать.
— Не все, не все такие, — запротестовал Павел Мироныч. — И нельзя судить по одним шапкам… Старшему, скажем Боргоякову, тринадцать лет, младшему, скажем Смелякову, десять. А мы такую пару к табуну. Видеть надо было. Вы не видели, вы приехали, когда эти… эта… — Павел Мироныч заколыхался от волнения, язык у него начал спотыкаться. — Когда мошкара эта уже в наездников выросла. А я видел — всю войну с мошкарой работал. Слыхали? Слышали Смелякова? — он приступал то к Застрехе, то к Лутонину. — Усадили его в седло, по головке погладили и в степь. Одна у нас надежда: кобыленка под ним умнущая, сама распорядится. В степи буран, воют волки, табун полыхается, а такой вот Колька всю ночь один. Где-то та-ам, та-ам… за холмами, верст за десять, другой — такой же Колька. Найди его!
— Ох, сколько было с ними всяких происшествий! — продолжал Орешков. — Поставили того же Кольку к годовалым жеребчикам. Изо всех коней годовички, пожалуй, самые беспокойные для табунщика. Любопытны донельзя — все знать хотят, во все нос суют. А глупы: увидят мышь — полыхнутся, увидят волка — к нему. Трава была густая. Наелись жеребята, и пошла у них игра, беготня. Не успел наш Колька оглянуться — жеребята, все двести голов, разбежались на двести дорог; самого крайнего чуть видно. Колька за ним. Догнал и видит: машет над травой чей-то хвост, длинный, пушистый, в рыжинку, вроде лисьего. Махнул — пропал, махнул — пропал. И раз от разу подальше-подальше: не то убегает, не то приманивает. Жеребенок идет за хвостом. Кольке тоже интересно: чей хвост, — и едет за жеребенком, не торопится заворачивать его. Кобыленка фыркает, беспокоится, да Кольке ни к чему это, ему хвост интересней. Вдруг вместо хвоста объявился целый волк, а рядом — другой. Подскочили к жеребенку один справа, другой слева — и погнали. А кобыленка у Смелякова натренированная на волков, раньше на ней волчатник ездил, большой любитель — брал он волков без оружия, одним арканом. Загорелось в ней ретивое, и пошла она во все свои атмосферы.
Я как раз объезжал табуны. Вдруг слышу: орет кто-то благим матом, так орет, что и разобраться не могу — человек или поросенок. Тем временем вся картина оказалась передо мной. Впереди скачет жеребенок, за ним два матерущих волка, потом дымчатая кобыленка, распласталась в ленту, вот-вот наступит волкам на хвосты, а в седле мотается Колька и орет-орет. Тут подвернулись табунщики и одного волка хлопнули. Другой уметался.
«Чего орал?» — спрашиваю Кольку. — «Страшно. Волки». — «Они же не за тобой гнались». — «Все равно страшно».
Успокаиваю его: «В другой раз не бойся, волк человеку не опасен», а сам не приду в себя. Вспомню, как неслась кобыленка — остервенела до последней крайности, как мотался парнишка, — ну прямо дым на ветру, — и опять станет жутко. — Павел Мироныч торопливо передохнул. — А Боргояков, думаете, от шалости сунулся под копыто? Жеребцы подрались, разнимал их. По двенадцати часов в день дежурили при табунах. Измерзнут, издрогнут все, дома сразу в постель. И домой-то иные не попадали по неделям. Кругом степь да ветер, кони да волки. Нельзя судить по одним шапкам. А по делу надо прямо сказать — наша мошкара спасла нам завод. Да и теперь попробуйте-ка обойтись без нее. Не выйдет.
— Да-да. Поглядишь назад — и удивительно, как наши ребятишки выдержали, как не разбежались. Расплакались бы: не пойдем! И что бы мы тогда?.. — Домна Борисовна беспомощно развела руками. — Что бы?..
— Бывало, плакали, — сказал Орешков.
— Но поплачет, а потом и пойдет, сам пойдет. Поглядишь на него, и хочется крикнуть: «Вернись!» — Она сделала руками движение, каким прижимают к груди горькую головушку.
Урсанах глубоко вздохнул — и без того маленький, узкогрудый, стал на некоторое время еще меньше, еще уже в груди. Он знал гораздо больше, чем Орешков, Домна Борисовна и вообще кто-либо другой, что пережили молодые табунщики в годы войны. К нему в первую очередь стучатся табунщицкие дела, невзгоды, заботы, печали и радости, — все, что творится в степи. О многом перемолчал он тогда, не хотел вспоминать и сейчас: не беда, что ушла старая вода.
— Нельзя, конечно, забывать и шапки, — продолжал Орешков.
— Я о том и говорю, — встрепенулся Застреха.
— О том, да не так. Наша молодежь оборвала свое детство, юность, ученье и пришла помогать нам. Это надо вернуть ей! А мы, ничего не вернувши, лезем в амбицию: «Почему не ломите шапки?» — Орешков достал носовой платок, по размеру и по ярко-пестрой расцветке более похожий на головной, и начал обмахиваться.
Табунщики вернулись к базам.
— Павел Мироныч, вы закончили или еще будете ораторствовать? — спросил Лутонин.
— Закончил, пора и честь знать: невелик Цицерон, — ответил Орешков.
Тогда Лутонин сказал, чтобы все спешились и шли в раскомандировку.
— Надо потолковать на локотках.
Табунщики недоуменно переглянулись.
— Не знаете, не говаривали на локотках? Сейчас покажу, — и, придя в раскомандировку, он сел к столу, поставил на него локти. — Вот так. А вы садитесь против меня. Поближе, поближе. Смелей, не в гостях ведь, а дома. — Сам расставил скамьи и табуретки с таким расчетом, чтобы хорошо видеть каждого. — Садитесь!
— Локти куда, на стол? — спросил Боргояков.
— Не обязательно, — и Степан Прокофьевич убрал со стола свои руки. — Говорить на локотках — значит говорить по-дружески, по душам, откровенно. — Он пробежал взглядом по лицам табунщиков и спросил: — Как пообедали?
— Сходственно, — ответил за всех Смеляков.
— Что было?
— Да все она — Лапша Лапшевна Лапшева.
Столовая не могла похвалиться разносолами.
«Надо посмотреть», — подумал Лутонин: занятый хлопотами о севе и орошении, он не успел поинтересоваться столовой.
Урсанах назвал бригаде табунщиков ее плановое задание. Домна Борисовна напомнила, что с разбивки маточных табунов на косяки в работе завода наступает решающий весенне-летний период. В это время матки жеребятся и зачинают потомство будущего года. Тогда же обзаводятся детьми исконные враги лошадей — волки, и детные кормящие волчицы становятся самой страшной из всех опасностей, какие угрожают конскому молодняку. От табунщиков требуется неустанная бдительность.
— Каждый год на заводе гибнут десятки жеребят: одних режут волки, других забивают взрослые кони. А за все время, как существует завод, погиб целый полк. Если бы сдать его в армию, и война бы скорей кончилась, и сколько бы людей уцелело. Сегодня он — жеребенок, а через три года взрослый конь, работник, воин. Помните это везде и всегда, как свое имя!
— Можно сохранить всех жеребят? — спросил табунщиков Степан Прокофьевич.
— Трудно, — отозвались они.
— Но все-таки можно?
— Сперва надо успокоить волков.
— Успокоим. Если уж фашистов, Гитлера со всеми его пушками, самолетами, танками смяли под каблук, то волков… — Он презрительно фыркнул. — Ну, договорились?
Табунщики взяли обязательство сохранить всех жеребят.
На этом и закончился разговор «на локотках».
Домна Борисовна ушла в конюшню снаряжать косячного жеребца. Немного погодя в конюшне распахнулись ворота. В их пролете показался золотистый Феникс; выйдя, он глубоко вздохнул, быстро глянул направо-налево, жадно потянул степной воздух, затем высоко, как горнист трубу, поднял голову, заржал громким, по-стальному звенящим голосом и свернул в сторону базов. Его держали два конюха в два повода. Идя, он резко взметывал голову, стараясь вырвать туго натянутые поводья, трепетал весь, от копыт до ушей, и ржал не умолкая. С ближайших холмов ему отзывалось эхо.