Избранные произведения - Осаму Дадзай
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я смотрел на шествие, и меня охватил восторг — наконец-то я обрел тот единственный ясный путь, по которому должен идти, сладостные слезы текли по щекам, я чувствовал себя ныряльщиком, открывшим под водой глаза, — все вокруг туманилось, уходя в зеленую муть, и, плача, я думал, что до конца своих дней не забыть мне этих плывущих в бледном колыхании красных знамен, не забыть этого пламенно-красного цвета, как вдруг издалека едва слышно донеслось: «тук-тук-тук», и все оборвалось.
Но что же это за звук? От него не отмахнешься, мол, это всего-навсего nihil — «ничто». Мнящееся «тук-тук-тук» сокрушает и само «ничто».
Летом в наших местах молодежь страстно отдается занятиям спортом. Возможно, я склонен к старческому утилитаризму, но без какой бы то ни было осмысленной цели, раздевшись догола, бороться в сумо, рискуя к тому же быть опрокинутым и получить увечье, рваться вперед, гримасничая, тщась обогнать всех других, или пробежать всей толпой ноздря в ноздрю сто метров за двадцать секунд— разве это не верх глупости? Никогда у меня не возникало охоты, как все, заняться спортом. Но вот в августе устроили эстафету по деревням, расположенным вдоль моря, и вся местная молодежь приняла в этом мероприятии активное участие, даже наше почтовое отделение стало одним из промежуточных этапов гонки, спортсмены, стартовавшие в Аомори, должны были прибыть к нам около десяти утра, все почтовые служители высыпали на улицу поглазеть, в отделении остались только я да начальник, мы в то время занимались так называемым «простым страхованием», но когда послышались крики: «Бегут, бегут!», я встал и подошел к окну — это было как раз то, что называется «последний рывок»: юноша, по-лягушачьи распялив пальцы, странно размахивая руками, точно стараясь раздвинуть перед собой воздух, голый, в одних трусах, босой, судорожно вздымая широкую грудь, с гримасой страдания на лице, мотая головой, пошатываясь, пробежал перед почтовым отделением и, издав вопль, свалился: «Ура, ты победил!» — закричали из группы поддержки, подхватили его, оттащили под окно, у которого я стоял, окатили водой из приготовленной лохани, спортсмен выглядел ни жив ни мертв, лицо страшно побледнело, очевидно, он был в обмороке, и глядя на беднягу, я вдруг пришел в необычайное возбуждение.
Если я назову свои чувства умилением, в мои двадцать шесть лет это прозвучит слишком заносчиво, правильнее назвать это сопереживанием, как бы там ни было, мне кажется настоящим чудом, когда растрата сил достигает такого предела. Людям в сущности все равно, кто пришел вторым, кто — первым, и несмотря на это, спортсмен полностью выкладывается, не жалеет живота своего, делая последний рывок. Вряд ли он исповедует абстрактное воззрение, согласно которому эстафеты способствуют «повышению культурного уровня» в стране, вряд ли он бежит ради того, чтобы удостоиться похвал, притворно возглашая идеалы, которых не имеет. Нет у него и честолюбия в будущем стать великим марафонцем, и, разумеется, он прекрасно осознает, что в захолустном беге наперегонки результат особого значения не имеет, и, вернувшись домой, он навряд ли услышит от домашних восхищение его подвигом, напротив, ему впору беспокоиться, не отругает ли его отец, и несмотря на все это, он — бежит. Поставив на кон свою жизнь, он стремится к победе. Ему не нужны чужие похвалы. Он хочет одного — бежать. Бескорыстное действие. Когда в детстве карабкаешься, с риском свернуть себе шею, на высокое дерево, все-таки есть цель — сорвать и съесть плод хурмы, а в опасном для жизни марафоне нет даже этого. Исключительно страсть к «ничто». Все это как нельзя лучше отвечало моему тогдашнему чувству своей пустоты.
Я подбил сослуживцев играть в бейсбол. Когда играешь до полного изнеможения, в конце концов наступает чувство обновления, точно сбросил старую кожу, но стоило мне подумать: «Вот оно!», как вновь послышалось — «тук-тук-тук». Проклятый звук разрушил даже страсть к ничто.
С тех пор это «тук-тук-тук» преследует меня постоянно. Раскрою газету, приготовлюсь вчитаться в статьи новой конституции — «тук-тук-тук», начнет ли дядя расспрашивать по поводу коллег, зародится ли в душе какая-нибудь замечательная идея — «тук-тук-тук», раскрою Ваш роман — «тук-тук-тук», недавно в деревне был пожар, проснувшись, хотел кинуться на помощь — «тук-тук-тук», ужинаем с дядей, попиваем сакэ, но стоит мне захотеть выпить чуть больше обычного — «тук-тук-тук», мне уж кажется, не сошел ли я с ума, но и тут — «тук-тук-тук», подумаю о самоубийстве — «тук-тук-тук»…
«Да что же это, в конце концов, за штука такая — жизнь человека?» — спросил я насмешливым тоном вчера, когда мы с дядей ужинали.
«Что такое человеческая жизнь — не знаю. Но миром движут похоть и алчность».
А ведь он прав! — подумал я. Может, бросить все и стать спекулянтом на черном рынке? Но стоило мне размечтаться о том, как, провернув сделку, срываю куш в десять тысяч, тотчас послышалось — «тук-тук-тук».
Растолкуйте же мне, что это за звук? Посоветуйте, как от него избавиться? Из-за этого звука я теперь и пальцем не в силах пошевелить. Пожалуйста, ответьте, хоть что-нибудь.
И последнее. Не успел написать и половины письма, как пошло стучать — «тук-тук-тук, тук-тук-тук». И это письмо — сплошная тщета! Терпел, терпел, но чувствую — больше не могу. Тщетность вгоняет в отчаяние, мне кажется уже, что все, мной написанное, — вранье. И не было такой девушки Ханаэ. И не видел я никакой демонстрации. И все прочее тоже по большей части выдумка.
И только «тук-тук-тук» — взаправду.
Посылаю, не перечитывая. Преданный Вам…
Ответ:
Красиво страдаешь! Но сочувствия от меня не жди. По общепринятым меркам, ты еще не настолько мерзок, чтобы нуждаться в оправдании. Поиск истины требует не столько ума, сколько дерзости. Матфей, 10, 28: «И не бойтесь убивающих тело, души же не могущих убить; а бойтесь более Того, Кто может и душу и тело погубить в геенне». В данном случае «бойтесь» по смыслу близко к «благоговейному страху». Сможешь услышать раскаты грома в этих словах Иисуса — галлюцинации прекратятся. С наилучшими пожеланиями…
Вишни
Возвожу очи мои к горам…
Псалом 120, стих 1перевод А. Бабинцева
Родителей надо ставить выше детей — это мое твердое убеждение, хотя из рассуждений в духе старозаветных моралистов, что, мол, все для детей и так далее в том же духе, выходит, что с родителями вообще не стоит считаться. Именно так обстоит дело в моей семье. Я вовсе не тешу себя надеждой, что дети будут покоить мою старость, но все свои силы отдаю заботам о здоровье своих малышей. У меня их трое: старшей семь лет, сыну четыре, младшей всего год. Однако они уже начинают каждый на свой лад командовать родителями. Отец с матерью того и гляди окажутся в услужении у собственных отпрысков.
Лето… Вся семья собралась за ужином в комнатке размером в три татами. Шум, возня; отец, то и дело вытирая полотенцем вспотевшее лицо, недовольно ворчит:
— В «Янагидару»[81] сказано, что последнее дело потеть за едой, однако мои дети столь надоедливы, что даже с такого благовоспитанного папаши пот льет градом.
— У нашего папочки больше всего потеет нос, верно? Он всегда вытирает нос особенно старательно, — говорит мать. Она разрывается на части, успевая кормить грудью малютку, подавать на стол, утирать носы, подбирать и вытирать все, что роняется и проливается.
Отец криво усмехается.
— А ты где вытираешь? Между ляжками?
— Вот так благовоспитанный папаша!
— Это же твой обычный разговор на медицинские темы, не так ли? Тут уж не может быть ни высоких, ни низких материй.
У матери посерьезнело лицо:
— Вот здесь, на груди у меня… ущелье слез.
Ущелье слез. Отец молча продолжает есть.
Дома я всегда отшучиваюсь. Раз уж душа преисполнена горечи, приходится делать хорошую мину при плохой игре. Не только дома, но и с людьми я стараюсь держаться непринужденно (даже в минуту смертельной опасности!), каковы бы ни были мои душевные или физические страдания. Бывает, провожаешь гостя, а сам шатаешься от усталости, и в голову лезут мысли о деньгах, о чести, о самоубийстве. Впрочем, такое случается со мной не только на людях. Когда я пишу, происходит то же самое. В горькие минуты я стремлюсь писать легкие, беззаботные вещи. Мне хочется сделать для людей доброе дело, но они этого не понимают и с презрением заявляют, что писатель Дадзай стал работать кое-как, пытается завлечь читателя занимательным сюжетом и вообще слишком легковесен.
Но разве плохо, если человек человеку добро делает? Или угрюмая надменность лучше?
Короче, мне ненавистно все напыщенное, нудное, все, что стесняет и связывает. Я всегда шучу дома, шучу, даже когда кошки на душе скребут. Вопреки представлениям некоторых читателей и критиков, циновки в моей комнате новенькие, на столе прибрано, супруги ценят и уважают друг друга, и не то чтобы муж ударил жену — скандала-то настоящего («Вон отсюда!», «Ну и уйду!») ни разу не было. Отец не меньше матери любит детей, а дети привязаны к родителям.