Камень и боль - Карел Шульц
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мама Лукреция, которая знала его лучше всех и была ласковей всех, чье лицо он теперь так хотел увидеть и голос так хотел услышать, но не видел и не слышал, requiescat in pace.
Во Флоренции дороговизна, дома страшно нужны деньги, деньги, деньги, деньги...
Он распечатал другое письмо, и у него опустилась рука, а голова стукнулась о доску стола, на которую он упал, окончательно сраженный новой вестью. Письмо было от Сангалло, который ругался и чертыхался даже тут. Прежде всего он своим мощным почерком благодарил бога, что Микеланджело остался цел благодаря своему отъезду в Рим, потому что... Все умерли. Плаха. Аминта удавлена в тюрьме, но Лоренцо Торнабуони, Джаноццо Пуччи, Луиджи Камби, Ридольфи и даже семидесятилетний старик Бернардо дель Неро удавлены на плахе. Заговор, имевший целью вернуть Пьера, был раскрыт... А Пьер ждал у ворот, но стража не впустила его, опять ударили в набат кампаниллы, сбежались вооруженные цехи, пьяньони пришли в неистовую ярость. Франческо Валори сейчас же назначил расследование... А Пьер опять с позором бежал...
Микеланджело положил голову в дрожащие руки и уставился неподвижным взглядом в торцовую стену напротив. Он видел Пьера, выбежавшего со смехом из дворца Орсини, Пьера - снова в панцире и с мечом, то и другое - смех и меч к лицу Флоренции, и снова напрасно. Клянусь тебе, Микеланджело, - слышался голос изгнанника на церковной скамье в Болонье, - пока я жив, не перестану домогаться Флоренции!.. - И передай сыну моему... - слышался голос мертвого, - что он больше никогда, никогда не вернется... - Пьер опять с позором бежал, - говорилось в письме Сангалло, четыре часа ждал он у ворот, стража смеялась над ним со стен, грозя кулаками... - Передай моему сыну, слышится голос мертвого... Вижу чужие лица и слышу их голоса, а мертвую мать не вижу, не слышу... Он опять вернулся к письму, Сангалло уснащал свой рассказ проклятьями, подробно описывал, как была обнаружена подготовка к перевороту, и волненье, охватившее город, чему в высшей степени способствовало то обстоятельство, что два главных виновника - патриции Торнабуони и Джаноццо Пуччи - считались самыми верными последователями Савонаролы и посещали секретнейшие собрания пьяньони, но воспользовались этим неограниченным доверием для предательства... У присужденных к смерти оставалась только одна возможность: обратиться к Консилио гранде с просьбой о помиловании. И Сангалло с насмешкой описывал смущение высшего среди советников - Франческо Валори, который когда-то сам узаконил это право, а теперь оно становилось средством самозащиты его заклятых врагов. А в Консилио гранде смертный приговор был бы, конечно, отменен, так как все осужденные были дворяне, и у каждого из них были в Совете родственники, что же касается семидесятипятилетнего старика дель Неро, то он был виноват только в том, что был всю жизнь верен роду Медичи, никак не мог свыкнуться с монашеской властью и прежде служил князю, вот и вся его вина, а о заговоре он, видимо, даже не знал и вследствие своего преклонного возраста ни на какие ночные собрания не ходил. Совет оказался в безвыходном положении, и Сангалло в письме издевался над ним в самых крепких выражениях. Отмена приговора неизбежно повела бы к кровавому перевороту, пьяньони стали сбегаться на площадь Синьории с оружием в руках, полные решимости свергнуть Совет, освобождающий медицейских заговорщиков от наказания. Но и отклонить обращение осужденных не представлялось возможным, - это было бы нарушением закона, изданного Валори. И тут Валори принял решение единолично. Его голова была предназначена мятежниками в добычу палачу, дом его стоял в списке домов, обреченных на погром и разграбление. Кроме того, давнишняя вражда разделяла плебея Валори и старого дель Неро, столбового дворянина, всегда служившего только князю. Валори пришел на заседание Совета с готовым решением. Пока остальные разводили руками и колебались, он встал и произнес большую речь, в которой потребовал, чтобы обращение осужденных было отклонено и вообще снято с обсуждения. Многие, набравшись смелости, тоже встали, крича, что он нарушает свой собственный закон. Но он продолжал стоять на своем и, думая о толпившихся на площади вооруженных пьяньони, сам верный пьяньони, объявил, что, учитывая высшие интересы государства, закон об апелляции к данному случаю неприменим. Так что все были казнены. Даже старик дель Неро. Аминту удавили в темнице, не хотели душить женщину публично, на площади, но Лоренцо Торнабуони (жалко эту молодую голову! писал Сангалло, вспоминая слова Макиавелли), Джаноццо Пуччи, Ридольфи, Камби и старик дель Неро удавлены на плахе. Далее Сангалло писал, что эта казнь привела весь город в неистовство, а Савонарола проповедует дальше, проповедует такое, чего ни один христианин не отважился до сих пор говорить вслух, проповедует, что церковь, прежде чем ее обновлять, должна понести наказание, а о своем отлучении от церкви заявляет, что никто не должен подчиняться этому папскому постановлению, так как тот, кто отказывает в повиновении папе, завладевшему тиарой посредством симонии, тот, мол, не совершает греха... Это уж слишком страшный вызов, во Флоренции никто не знает о себе, находишься ты в лоне церкви или уже нет? И Сангалло в приписке спрашивает, известно ли Микеланджело там, в Риме, что во всем мире растет недовольство папой Александром, Карл Восьмой получил согласие Сорбонны на созыв совещания. Венеция тоже согласна, и даже в Испании заварилась каша... а другие распространяют предсмертное письмо мореплавателя Колумба, открывшего Новый Свет и теперь, на смертном одре, заклинающего своего сына Диего всегда стоять за папу и церковь, а в случае возникновения угрозы папству со стороны какой-нибудь державы - отдать все свои богатства, имя, кровь и жизнь для крестового похода в защиту папы...
В городе ликуют по поводу казни заговорщиков, видя в ней великую Савонаролову победу. Савонарола опять устроил процессию детей в белых одеждах, Святого войска, чтоб они вымолили у бога хлеба для голодающего города. И как раз когда процессия подошла к Сан-Марко, прискакал гонец, конь которого тут же пал, с известием, что удалось одолеть французские шайки из Ливорно, и у ворот стоит множество телег с зерном, мясом и мукой. Поэтому нет ничего удивительного, что народ считает Савонаролу чудотворцем и на улицах становится перед ним на колени, как перед святым. Но Макиавелли, хоть весь город сходит с ума от восторга, тайно утверждает, что день казни был началом Савонаролова паденья. Сангалло признается, что мысль Макиавелли ему непонятна, но в общественных делах слова Никколо столько раз оправдывались, что и тут как-то невольно думаешь: может, и правда?.. А Савонарола проповедует, проповедует, проповедует... отрицает, что он еретик, и твердит, что немедленно подчинится Александру, если его повеления будут соответствовать божьим. Но разве такие речи уже сами по себе - не явное непокорство?
Микеланджело пробежал глазами дальнейший текст письма. Там было еще много - и все только о Савонароле. Он больше не стал читать, а сложил дрожащими руками письмо и опять уставился на стену напротив во дворе, ослепительно белую, покрытую вьющимися растениями, на игру фонтанов...
Мать Лукреция умерла, Аминта удавлена. А город, где у него отец и братья, превратился в лагерь оголодавших безумцев. Он медленно потрогал рукой горло, словно ему было душно. Постарался думать спокойно, но ему удалось только еще раз удостовериться, что немедленное возвращение домой означало бы верную гибель. В списке заговорщиков он не состоял, но было известно о его дружеских отношениях с патрицием Лоренцо Торнабуони, которыми он особенно дорожил, с Джаноццо Пуччи и с остальными. Он прищурил глаза, оттого что белая стена слепила, потом закрыл их совсем. И в то же мгновенье перед ним возникло белое лицо Аминты. Но не то, которое он знал при свете, с морщинами вокруг глаз, с поблеклым цветом щек, с губами сжатыми и горькими, а лицо ночное, которое он знал, когда губы ее переставали быть горькими, а морщины сглаживала тьма, когда он водил дрожащими руками по ее лбу и погружал пальцы в ее распущенные волосы, то лицо, всегда более ощущаемое, чем видимое, - оно-то возникло перед ним, обнаженное и такое подлинное, что он невольно протянул руку, опьяненный резкой болью, и с закрытыми глазами умолял, чтоб оно не расплылось, ощупывал ладонью и вытянутыми пальцами пространство перед собой. Но лицо это вдруг стало ужасным. Оно вздулось, и из черных губ, словно змея, выполз толстый, распухший язык, остекленевшие глазные яблоки выкатились, словно два чудовищных моллюска, волосы слиплись от пота, бегущего ручьем из каждой кожной поры на голове... Он закричал от страха и вскочил, словно сама удавленница стояла перед ним. Но перед ним было окно, ослепительно белая стена с цветами, капризная игра фонтанов.
Двух женщин любил я. Одна лежит с перерванным горлом, откуда свисают кровавые куски мяса, разгрызенного волчьими зубами помешанного, другая - с горлом черным, стиснутым железными пальцами палача... Это были две любви мои. А мне двадцать три года. Что еще ждет меня? Тьма из моего детства, тьма, имевшая форму, и из тьмы можно было формовать, моделировать фигуры, но самым страшным было то, что не имело формы. Это вставало вдруг, серое и расплывчатое, все увеличивалось, медленно подползало к постели, где я метался, бормоча святые слова молитв...