Риторика и истоки европейской литературной традиции - Сергей Аверинцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
[107]
Ср.: Лосев I960, с. 379—398, специально с. 397—398.
[108]
Ср.: Kustas. Op. cit., p. 7, η. 2.
[109]
Schissei 19Z7, S. 372.
[110]
См.: Richter 1926, S. 164—165; Hunger. Op. cit., Bd. 1, S. 77.
[111]
Kustas. Op. cit., p. 11—12.
[112]
К понятию византийского синтеза, преобразовывавшего самое существо входивших в него элементов старой культуры, ср. нашу работу: Аверинцев 1977, с. 109—128, 142—144, 237—249 и др.
[113]
По этой причине Порфирий и неоплатоники афинской школы отвергали Гермогена; но даже приверженцы последнего из числа александрийских неоплатоников, включая Сириана, ощущали необходимость комментирующего исправления и дополнения Гермогена, которое выправило бы его дефиниции по нормам аристотелевской логики. Ср.: Richter. Op. cit., S. 164—165.
114 Hunger. Op. cit., Bd. 1, S. 81—82.
115 Brinkmann 1910, S. 617—626, Text 618; Zintzen 1967, S. 2—3.
[116]
Kustas. Op. cit., p. 19—20; Hunger. Op. cit., Bd. 1, S. 76. Если Хунгер сдержанно подвергает сомнению прогимназм, Кустас уверенно говорит об обеих первых частях гермогеновского сборника, как о «подложных попытках, с которыми имя Гермогена оказалось связанным в V в.». В научной литературе обсуждалась также возможность неподлинности трактата «О том, как достичь мощи».
[117]
Ср. прим. 98.
[118]
Сириан знает только три последние части гермогеновского сборника. См.: Kustas. Op. cit., p. 20.
[119]
См.: Walz ed., vol. 5, p. 222—576; Hunger, Op. cit., Bd. 1, S. 79.
[120]
В частности, на так называемого Rhetor Monacensis, писавшего в XIV в. и исключительно высоко оцененного Г. Рабе (Rabe ed. 1926, p. XIX).
[121]
То есть совмещения «словесной хрии» (понятие, более или менее равнозначное понятию «гнома», а если и отличное от него, то по признакам, по-разному выделявшимся у разных теоретиков) и «деятельной хрии», где сентенция была заменена равнозначным ей, т. е. сугубо семпотизированным действием, поступком, многозначительным и «говорящим» жестом.
[122]
По типу «Диоген, увидев мальчика, чинившего безобразие, ударил его дядьку, примолвив: “Вот как ты его воспитываешь!”»( Walzed., vol. 1, p. 272—274).
[123]
По типу афористического стиха Еврипида: «Один совет сильнее многих рук» (Ibid., р. 278—279).
[124]
Ср. нашу статью «Древнегреческая поэтика и мировая литература» (наст, изд., с. 146—157, специально с. 152—153).
[125]
Ср.: Ernesti 1795, p. 297.
[126]
Walzed., vol. 1, p. 235—239; Ibid., p. 44—47.
[127]
Ibid., p. 27—28; 35—42; Ibid., p. 72—76 et 77—80; 86—92 et 93—97; cf.: Hunger. Op. cit., Bd. 1, S. 76.
[128]
Hunger 1978, Bd. 1, S. 76.
[129]
Наст, изд., с. 158—161; Awerintzew 1981, S. 9—14.
[130]
В наст. изд. с. 296—301.
[131]
Ср.: Hunger. Op. cit., Bd. 1, S. 76.
[132]
Kustas. Op. cit., p. 42, η. 1 ad p. 41. В подкрепление своей (отнюдь не бесспорной) характеристики положения вещей на латинском Западе Кустас ссылается на слова одного исследователя средневековой теории проповеди: «Самое богатое наследие, завещанное средневековой риторике античной эпохой, — это принцип употребления топоса, общего места, принцип художнического “нахождения” нужного довода, доводимого до нужной аудитории в нужных обстоятельствах» (Caipan 1933, р. 86).
[133]
См.: Рубцова 1986.
[134]
См.: Nadeau 1959, р. 51—71; Barwick 1964, S. 80—101.
[135]
Нам приходилось говорить выше (с. 270) о «возрастающем дроблении классификации типов риторической словесности».
[136]
Hunger. Op. dt., Bd. 1, S. 76.
[137]
Ср.: Нотте/ 1978, S. 134.
[138]
Kustas, Op. cit., p. 12—18.
[139]
Нотте/. Op. cit., S. 134.
[140]
Как известно, термин «шероховатость» (τραχύτης) в греческой риторической традиции имеет отнюдь не порицательный смысл: в приложении к стилю он обозначает, по удачной формулировке А. А. Тахо-Годи, «суровую неприступность, нагроможденность и даже неотесанность каменных глыб» (Античные риторики, с. 335). Дионисий Галикарнасский в своем трактате «О соединении слов» так характеризует эту тенденцию: «...строгое построение имеет вот какой характер. Хочет оно, чтобы слова утверждались прочно, стояли крепко, чтобы каждое было видно издали и чтобы куски речи отделялись друг от друга заметными паузами. Столкновения шероховатые и противные слуху оно допускает нередко и относится к ним безразлично: так при кладке стен из отборных камней в основание кладут камни неправильной формы и неотесанные, дикие и необработанные. Оно любит растягиваться как можно шире за счет больших размашистых слов; а стеснять себя краткостью слогов ему противно, разве что по необходимости» («De compositione verborum», пер. М. JI. Гаспарова; см. в том же издании, с. 204). На идеал намеренной «шероховатости», каким его разработала греческая риторика, еще в пушкинскую эпоху ориентировались русские архаисты типа Кюхельбекера, протестуя против «приятности» и «гладкости» карамзинистов. Наиболее известные примеры намеренной и эстетически содержательной «шероховатости» в русской литературе последних веков: ода Радищева «Вольность», и прежде всего знаменитая строка «Во свет рабства тьму претвори»; «заржавленный» стих Вячеслава Иванова; «расскрежещенный» стих Маяковского.
[141]
Kustas. Op. cit., p. 13.
[142]
Hagedorn 1964, S. 53.
[143]
Kustas. Op. cit., p. 14.
[144]
Platonis Timaeus, 28 c.
[145]
Rabe ed. 1913, vol. 6, p. 216, 16; cf. ibid., 217, 9.
[146]
Rabe ed. 1935, vol. 14, p. 390, 12.
[147]
Пселл 1975, с. 165; пер. Т. А. Миллер.
[148]
Риторика, и в особенности грекоязычная риторика, рассматривает все сущее, так сказать, с презумцией изумительности, как качества, присущего любому ее предмету. Ритор принужден находить то, о чем он говорит, изумительным, иначе он просто не может говорить. Платон сказал, что удивляться — состояние, присущее философу (Platonis Theaetetus, p. 155d); но это состояние, столь же неизменно присущее ритору. Конечно, между философским и риторским родами изумления — огромная разница, едва ли не противоположность. Изумление философа эвристично и помогает делать мир более прозрачным; изумление ритора — патетическая осанка, помогающая делать мир более выразительным. В византийской культуре установка ритора на изумление перед своим предметом вступало в сложные отношения с принципиальным парадоксализмом христианской веры, о чем нам приходилось говорить в другом месте: Аверинцев 1977, с. 144.
[149]
Пселл 1975, с. 162.
[150]
Aristotelis Metaphysica, lib. XI, cap. t, 1059 b; пер. А. В. Кубицкого (см.: Аристотель 1976, с. 273).
[151]
Наст, изд., с. 151.
[152]
Говорить о том, что некое общее и фундаментальное явление человеческого бытия заново «открыто» в такую-то эпоху гуманитарным сознанием — это одно из самых неизбежных, но также из самых рискованных, чреватых опасностями, сомнительных утверждений, которые только может позволить себе историк культуры. Следовало бы каждый раз возможно скрупулезнее уточнять: «открыто» — для чего? для эмоционального обживания? для аналитической мысли? для какого именно уровня того и другого? В иных, негуманитарных областях понятие «открытия» обладает четким смыслом: хотя в Китае размножали книги полиграфическим способом до Гуттенберга, а викинги побывали на американском континенте до Колумба, всем ясно, что значит «открыть Америку» или «открыть книгопечатание». Но если Я. Буркхардт охарактеризовал в 1859 г. смысл Ренессанса как «открытие мира и человека», объем этого понятия заведомо неясен; каждая культурная эпоха и до Ренессанса, и после Ренессанса по-своему «открывала» и мир, и человека, только границы значения каждого из трех слов — «открытие», «мир», «человек» — для каждой эпохи иные. Если античная риторическая теория так много занималась — например, в лице Дионисия Галикарнасского — проблемой индивидуальной манеры (χαρακτήρ) того или иного аттического оратора, бесполезно говорить, что авторская индивидуальность не была ею «открыта» (ср. наши замечания: наст, изд., с. 28.). Этому нимало не противоречит, что реальность, отыскиваемая ею в феномене индивидуальной манеры, за ним, — всякий раз «абстрактно-всеобщая». Со времен Дионисия Галикарнасского и его византийских наследников до нашего времени литературная теория прошла очень длинный путь по направлению к индивидуально-конкретному, но было бы неправдивым отрицать, что в профессиональной жизни каждого из нас, литературоведов, бывают моменты, когда мы по совести должны были бы повторить о ком-либо из великих писателей, являющимся предметом наших занятий, слова Пселла о Григории: «Приемов, от которых у него обычно зависит неописуемая красота, я не могу уловить и только по неосознанному опыту сужу об этом...» (Пселл 1975, с. 165).