Книга песчинок: Фантастическая проза Латинской Америки - Всеволод Багно
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— И это прожив столько лет...— запели бы знакомые.— Спустя столько лет...
А новым здесь, пожалуй, было лишь то, что он решил проделать это именно сейчас, при ярком свете солнца, хорошенько выспавшись, когда тело отдохнуло. Ана никогда не смогла бы понять этого.
Их сыну исполнилось девять лет. Он хотел смастерить сыну ракету для полетов на Луну, но у него не было умения. Всех его дарований хватало лишь на то, чтобы писать невнятные, тоскливые вещи, полные размышлений о жизни и смерти.
И не то чтобы ему время от времени не хотелось изменить свою жизнь, но ведь изменить ее так трудно! Пришлось бы все начинать заново. Это ему-то, который знает, что за чертами лица скрывается отвратительный оскаленный череп.
Дома сейчас, наверно, думают, что он, погруженный в повседневную текучку, растрачивает время за канцелярским столом в конторе, покусывая карандаш и отыскивая на стенах фантастические пейзажи Африки. Или старается разгадать, почему у носорога только один рог, а не три. Ну и глупец! Нет, это слова не Аны. Ана такого никогда не сказала бы.
Пуля уже не свистела, она жужжала. Она пролетела мимо пыльного облачка и чуть-чуть не задела муху. Испуганная муха резко свернула в сторону, но вот их уже несколько вьются вокруг пули, а целый рой мельтешит у него перед лицом, стараясь заглянуть в глаза.
Он не шелохнется, он тверд. Впервые в жизни он тверд.
Надо во что бы то ни стало спасти его. Ибо никому нельзя умирать, тем более столь бесполезной смертью. Как говорил герой одного из его рассказов: «Пусть не убивают меня ударом в спину! Это самая тоскливая смерть, самая бесполезная смерть!» Конечно, и такая смерть может оказаться полезной, если ей предшествовали известные обстоятельства. Но за спиной у него не стоит ничего. Он собирается уничтожить себя, потому что просто устал, бесконечно изнемог от груза собственных ошибок.
Надо поспеть вовремя, схватить его за руку и рывком вытащить оттуда, где он сейчас стоит. Позже он придет в себя. Заново пересмотрит свою жизнь. Спасется. Получит возможность во всем разобраться. Так и вчера вечером; он совсем было уже решился, но вдруг, сообразив, что мысли, приходящие к нему по утрам, когда он, свежий и отдохнувший, встает с постели, совсем не похожи на те, что обуревают его, усталого, вечерами, резко отшвырнул револьвер и отправился спать.
Но сегодня... Какое непохожее на прежние дни утро! Он поднялся с тяжелой от ночных кошмаров головой, новый день занимался в беспросветном мраке и казался лишь продолжением ночи, из которой для него не было выхода.
Сначала он хотел просто побродить на свежем воздухе, упрямо пережевывая свои мысли, вновь возвращаясь к передуманному, но увидев дерево, вдруг вспомнил о своем решении и вытащил револьвер. Влажный, покрытый капельками росы, с шестью пулями в барабане, револьвер, точно сорванный с дерева зрелый плод, легко лег в ладонь. И казалось, так нетрудно взвести курок и нажать на спусковой крючок, чтобы услышать в утреннем безмолвии его голос.
Пуля была маленькая, она мерцала. У нее был короткий, словно у птицы, клювик, и летела она словно птица.
Пуля плыла сквозь пространство мягко и грациозно, отбрасывая рассекаемый воздух, и ее жужжание привлекло птиц. Из-за древесных ветвей блеснули глазки белки (или хутии [216]), которая старалась рассмотреть это диковинное тело. Правда, был еще хлопок, но звук выстрела остался позади. А сейчас трудолюбивые пчелы приостановили свою кропотливую работу, чтобы вслушаться в пение пули.
У пули не было ни перьев, ни шерстки. Но в утреннем свете огненные разводы переливались по ее поверхности. Да, в воздухе появилось нечто доселе невиданное. Вот и воробей подлетел поиграть с нею, и они дружески клюнули друг друга. Единственное, чего пуля не могла,— это изменить свой путь. Потом ее весело окружили бабочки, насекомые, колибри. Один колибри присоединился к пуле, и они вместе двинулись вперед, следуя траектории ее полета. Пуля летела долго: вот уже и утро прошло, и наступил день, и день сменился вечером.
Летящая пуля и ждущий ее человек. Его воля к смерти затвердела, словно железо. Никто и ничто не сдвинет его с места. Несколько раз прошел дождь, и к ночи похолодало, а человек без сна и без пищи все стоял и ждал конца своих дней.
Однажды утром на дереве появилось гнездо, на котором сидел колибри. Обитатели воздуха бросились искать пулю и нашли, что она далеко продвинулась, стремясь достичь человеческой головы, на которой уже успели отрасти волосы. Судя по времени, протекшему с момента выстрела, и по пройденному пулей расстоянию, до развязки оставалось немного. Человек не испытывал ни малейших колебаний. Он почувствовал было легкое опасение, увидев, как подружились между собой пуля и колибри, он понял, что пулю не остановить, что она выполнит свое предназначение.
«Вот и настал мой последний день»,— мелькнула в его голове мысль. Что ж, он готов лицом к лицу встретить смертоносный свинец.
Из своего гнезда, свитого на самой вершине дерева, колибри следил за происходящим.
Теперь пуля жужжала так громко, что сразу было видно, как велико в ней желание достичь цели.
Вся воля человека сосредоточилась за его лобными костями, напряженно ожидавшими удара.
Это томительное ожидание длилось до наступления ночи. А пока колибри успел несколько раз слетать куда-то и вернуться к гнезду.
С наступлением ночи, когда человека до мозга костей пронизала усталость всех прожитых дней, из гнезда донеслась тихая жалоба. Пуля, взрезая плоть, медленно вошла в человеческую кожу и, пропахав борозду по поверхности кости, устремилась в небо, откуда, набрав полную скорость, прыжками ринулась к гнезду.
Жалобы смолкли, а несколько дней спустя птенцы уже отправились в свой первый полет.
Человек почувствовал себя совсем разбитым. Он резко повернулся и пошел обратно по дороге, ведущей к жизни.
И вот тогда внутри его раздался голос другого жившего в нем человека, автора того самого рассказа, который вопрошал:
— Чего же стоят все исписанные в мире листки бумаги, если они не способны заселить мечтами землю, чтобы Человеку не приходилось больше, встав, словно камень на дороге, ждать смерти.
КАРЛОС ФУЭНТЕС
(Мексика)
ЧАК МООЛЬ [217]
Недавно в Акапулько утонул Филиберто. Произошло это на страстной неделе. Филиберто уволили из канцелярии, но он и на сей раз, педантично следуя годами выработанной привычке, отправился в немецкий пансион, чтобы проглотить порцию choucrout [218], подслащенную потом тропической кухни, потанцевать в страстную субботу в Ла-Кебраде и провести вечер в Орносе на пляже, где покров безвестности помогал ему ощущать себя важной особой. Мы, разумеется, знали, что в молодости он был превосходным пловцом, но теперь, на пятом десятке, да к тому же при нынешней его хворости, которая была так заметна, пытаться преодолеть — и притом в полночный час — столь большое расстояние между Калетой и Исла-де-ла-Рокета! Хотя покойник был давним клиентом заведения фрау Мюллер, она воспрепятствовала ночному бдению в пансионе у его смертного одра. Более того, покуда Филиберто, лежа с побелевшим лицом в своем ящике, дожидался на конечной остановке утреннего автобуса и в окружении корзин и тюков проводил первую ночь своей новой жизни, она устроила танцы на небольшой и душной террасе. Когда я спозаранку приехал проследить за тем, как будут увозить гроб, над Филиберто уже выросла целая гора кокосовых орехов. Шофер сказал, чтобы мы живо затащили гроб в машину да накрыли бы его как следует брезентом, а не то, мол, пассажиры напугаться могут, и добавил, что поездка ему предстоит веселенькая.
Из Акапулько мы выехали рано; дул утренний бриз. Еще не показалась Тьерра-Колорада, как уже рассвело и стало припекать. Подкрепившись яйцами и колбасой, я открыл портфель Филиберто, который вместе с другими его пожитками забрал наконец из пансиона Мюллеров. Двести песо. Старая газета, когда-то издававшаяся в Мехико. Лотерейные билеты. Проездной билет в один конец — в один, не в оба? Дешевенькая тетрадь в клетку с обложкой под мрамор.
И невзирая на крутые повороты, тошнотворный запах и естественное чувство уважения к личной жизни усопшего друга, я взялся за чтение его тетради. Наверно, думал я, вспомнятся при чтении (да, с этого и началось) наши ежедневные хождения на службу, и, быть может, в конце концов я узнаю, почему он стал работать все хуже и хуже, забывал свои обязанности, диктовал бессмысленные бумаги, не нумеруя их и не делая необходимых помет. Узнаю наконец, почему уволили Филиберто, не назначив ему пенсию, не посчитались с его послужным списком.
«Сегодня занимался хлопотами насчет пенсии. Адвокат — сама любезность. Ушел я такой довольный, что решил пять песо прокутить в кафе. В том самом, где мы бывали молодыми, но куда я теперь не заглядываю, ибо оно твердит мне, что в двадцать лет я мог себе позволить больше, чем в сорок. В то время все мы находились на одном уровне, всегда были готовы яростно опровергнуть всякое дурное мнение о любом из друзей и, бывало, бросались в бой, защищая даже тех из нас, кто ценился в нашем кругу не очень высоко из-за низкого происхождения или дурных манер. Я знал, что многие из нас (и, может быть, даже самые незаметные) далеко пойдут. И уже здесь, на школьной скамье, завязывались дружественные связи, которые должны были нам облегчить плавание по бурному морю жизни. Нет, все вышло по-другому. Не по правилам. Многие из незаметных никак не продвинулись, а кое-кто из них ушел гораздо дальше, чем мы предсказывали на наших веселых, жарких застолицах. А мы сами, казалось, подавали столько надежд, да вот застряли на полдороге, выпотрошенные на экзамене, не предусмотренном программой, отделенные невидимой границей как от процветающих, так и от полных неудачников. И вот сегодня я вновь уселся в одном из тех кресел (нет, не тех же — все здесь теперь модернизировано: и кресла, и эта буфетная стойка, как бы защищающая посетителей от любого нашествия) и стал копаться в папке со своими документами. Я видел много моих однокашников, неузнаваемых и никого не узнающих, преуспевающих, облитых светом неоновых ламп. Как кафе, которого я почти не узнавал, и как весь этот город, они вжились в ритм, не похожий на мой. Нет, нет, они уже не узнавали или не хотели меня узнавать. В лучшем случае с силой похлопают тебя разок-другой по плечу: «Как живешь, старина? Ну, пока!» Клуб «Country» стеною вставал между ними и мною. Я спрятался за своею папкой. В памяти моей пробежали годы великих иллюзий, радужных надежд, но и всех упущений, приведших к их крушению. Я с грустью почувствовал, что так и не смогу, вызвав прошлое на разговор, воссоединить отрезки давней головоломной игры: в памяти уже почти не осталось места для ящика с игрушками, и кто же знает теперь, куда подевались оловянные солдатики, шлемы да деревянные мечи! Все это был милый сердцу самообман, не более того. И все же каким постоянством, выдержкой, чувством долга мы обладали! Мало было этого? Или слишком много? Случалось, мне не давали покоя воспоминания о Рильке. Самой дорогой платой за дерзания молодости должна быть смерть; со всеми тайнами надо кончать смолоду. Сегодня мне не нужно было бы возвращаться взглядом к прошлому — чего доброго, превратишься в соляной столп. Пять песо? Два — на чай».