История моей матери - Семен Бронин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Утром она собрала чемодан, взяла с собой детские вещи, которые накупила в последнее время и которых не хотела оставлять полиции, написала записку: "Я навела порядок. Люблю, верю и жду", оставила ее на столе. За ней снова на этот раз навсегда - захлопнулась опасная дверь, она наняла рикшу, приехала к своим и не покидала больше своего жилища.
Муравьев, узнав о посещении квартиры, схватился за голову и немедля пошел радировать о случившемся на Родину.
10
В Москве то, что она не подчинилась приказу и самовольно разрубила петлю, затянувшуюся на шее ее мужа, встретили не громом и молниями, как того ждал Муравьев, имевший такой опыт, а куда снисходительнее и даже благодушнее. По-видимому, сам Сталин принимал решения, связанные с этим делом. Тираны не могут жить без осведомителей: как не обходятся они без доносчиков в собственной стране, так же любят они читать донесения из чужих стран, которые таким образом тоже начинают жить как бы у них под колпаками. Другое дело, что они, одержимые манией величия, полагают, что все знают лучше специалистов, и верят разведчикам лишь тогда, когда те подтверждают их взгляд на вещи, и считают их дураками или, хуже, предателями, когда им сообщают нечто идущее вразрез с их мнением, но это уже другая сторона дела. В Разведупре тогда были большие перемены - тем вероятнее, что Сталин сунул свой длинный нос параноика в дело моих родителей,- наверно, через "курировавшего эти вопросы" Ворошилова. Почему Сталин простил нарушительницу приказа, неизвестно - может, и голова тирана бывает ветреной (если можно назвать так голову, в которой дуют одни самумы и суховеи), может быть, он был доволен в это время Францией, с которой, единственной из крупных европейских держав, готовился или уже был заключен выгодный для СССР договор, и он распространил свое отношение к стране на всех французов и француженок - не знаю, но с тех пор мать, кажется, получила то, что по тем временам можно было назвать правом на бессмертие. Сталин, кончая с этим делом, мог сказать Ворошилову: "И вообще не трогайте ее, эту ослушницу" Рене после этого не арестовывали и не расстреляли, как всех сколько-нибудь заметных (и неприметных тоже) сотрудников Управления.
Опасная выходка всем сошла с рук и даже изменила отношение к Якову. Никто не думал больше отправлять Рене в Союз - несмотря на то, что живот ее не убывал, а, наоборот, рос с каждым часом. К ней стали относиться с особого рода почтительностью, какой встречается непослушание начальству, когда оно увенчивается успехом. Муравьев сказал ей: "Мы что-нибудь придумаем", и ей показалось, что ее хотят сделать свидетельницей освобождения Якова - в награду за верность и мужество, которые ценились в этом кругу больше, чем где-либо. Сам Муравьев, впрочем, ни на йоту не отступался от предписаний свыше. Ему теперь велено было выручать Якова, и он с ведома Центра выработал два плана спасения. Согласно первому, Якову нужно было подыскать имя и фамилию и подтвердить их записями в приходской книге где-нибудь в той же Франции (с которой легче было бы потом договориться о выдаче); в случае провала этой операции оставался вариант с подкупом стражи и похищением арестованного. Закипела срочная работа. Резиденту во Франции полетела депеша, излагающая суть дела. Из Франции отвечали, что у них есть на примете мэр одного дальнего, на границе с Германией, городка, которого завербовали, когда он был в Париже, и "законсервировали" до первой необходимости. Граница с Германией очень устраивала Центр, потому что легко объясняла блуждания Якова по Европе и его знание немецкого. Поездку в Эльзас и "расконсервирование" мэра, о котором было известно, что он хороший пьяница, поручили Адаму Львовичу Шипову, человеку с нелегкой судьбой, выжившему после семнадцати лет лагерей в Норильске,- в отличие от многих своих товарищей. Это был польский еврей, работавший в разведке с двадцатых годов, он был в разных странах и, уже на пенсионном досуге, говорил, что иностранцу за границей хорошо в трех странах: США, Швейцарии и в Париже - в Америке, потому что там на тебя никто не обращает внимания, в Швейцарии, потому что там все иностранцы, а в Париже, потому что там хорошо всякому. В те годы это был молодой невысокий, плотного сложения весельчак, обходительный, как все поляки, и смышленый, как почти все евреи. Он поехал в Эльзас с товарищем. Они имели на руках расписку о сотрудничестве, которую мэр дал их предшественникам в разгар пьянки, и немалую сумму денег, которая должна была возместить тому моральный ущерб в связи с предполагаемым должностным нарушением. Деревушка находилась на границе между двумя департаментами и была отдалена от больших городов - в этом были и свои неудобства и преимущества...
В Шанхае тоже произошли перемены и подвижки. В начале июня в камеру Якова вошел одетый, несмотря на жару, во все черное человек средних лет в галстуке и лакированных ботинках - с беглым, но более чем внимательным взглядом, ни на чем подолгу не задерживавшимся: не потому, что был поверхностен, а потому, что ему не нужно было много времени, чтобы во все вникнуть. В его чуть легковесных, юношеских манерах было что-то от француза - действительно, он, не теряя времени, отрекомендовался французским адвокатом Полем Крене, которого наняли друзья Якова. Крене назвал их известными негоциантами - это были хозяева торговых фирм, связанных с советским Торгпредством. Чтоб сразу войти в дело и не вызывать сомнений у своего подопечного, Крене передал ему привет от Элли.
- А что с ней? - Яков встревожился: он редко вспоминал о жене, и теперь ему показалось вдруг, что она сидит в соседней камере.
- Я о ней ничего не знаю,- успокоил его Крене.- Я и о вас мало что знаю, а о ней - тем более. Мне сказали только, что, если я передам вам от нее привет, этого будет достаточно. Я вообще не хочу знать лишнего: это мой девиз, но вам помогу - в меру своих способностей.
Яков обрушил на него град вопросов о своем положении и перспективах, но это был разговор с глухим: Креме сослался на то, что только что вступил в дело, не ознакомился с ним в должной мере и не может сказать ничего положительного, но зато принес передачу с продуктами, которая была принята подзащитным с благодарностью.
Адвокат был настоящий, его проверила сначала, до найма, наша сторона, потом и тотчас - англичане: едва узнали о новом лице в процессе, который был до сих пор внутренним делом шанхайской полиции и английской контрразведки муниципальный защитник был, что называется, для мебели. Крене был достаточно известный в своих кругах адвокат, доктор права, имевший собственное бюро во французской концессии и корреспондентов в Париже и Лионе. Вышли на него не прямиком, а, как положено, через двух-трех посредников: как через цепь людей, подающих ведра на пожаре - не так жарко, как лезть в самое пекло. Если быть точным, то обратились к нему через некоего Шикина, работавшего простым информатором в его агентстве, но и тот ничего не знал о существе дела, а сослался на приятеля Дзебоеффа, репортера в русскоязычной шанхайской газете "Слово". Тот знал только, что речь пойдет о "Неизвестном красном", о котором газеты и радио прожужжали все уши, и связал Крене с имевшими такой интерес почтенными предпринимателями Поляковым и его зятем Найдисом, вернувшимся наконец из командировки. Крене пожурил их за то, что уважаемые люди не обратились к нему лично, а воспользовались посредничеством лиц, которые сами по себе были не очень представительны. Впрочем, оттяжка оказалась ему на руку: к моменту встречи он успел заручиться согласием своей, французской, разведки - та захотела обставить здесь английскую, которая не всегда и не всем с нею делилась. Ему обещали большой гонорар в случае благополучного исхода дела, он согласился, но подчеркнул, что не хочет знать ничего, что было бы несовместимо с его адвокатскими обязанностями. Он так настаивал на этом, что Найдис усомнился в том, что он хочет именно этого, а не чего-то прямо противоположного. Он известил об этом начальство, оно сказало только: "Никто ему ничего не скажет, пусть не надеется. Он нам нужен, чтоб потянуть процесс, а они это умеют".
Адаму Львовичу и его приятелю надо было спешить: было потеряно много времени - началась гонка с преследованием и выбыванием. Яков знал свое новое имя и фамилию, фамилии и имена мнимых родителей и деревушку, в которой его угораздило родиться,- все это Поль Крене принес ему, сам того не ведая, в батоне французского хлеба. Яков каждую минуту мог огласить их в суде, но лучше было сделать это после того, как из Франции пришло б подтверждение, что там все в порядке. Между тем суду первой инстанции всерьез надоело его молчание. Военный суд Учани, где рассматривалось дело разведсети Лю, ежедневно требовал его выдачи. Лю с женой ушли, у них не было видных фигурантов дела - одни мелкие исполнители и посредники, а они жаждали большой крови. Ло им отдали, Якова же придерживал, через англичан, Прокофьев, его враг и неожиданный в этом деле союзник, который никак не мог наскрести компромат, достаточный для смертного приговора. Поль Крене оказался мастером своего дела, он часами выступал на суде и пикировался с представителем военного трибунала, но на суд начали давить, и дело передали в следующую инстанцию. Здесь встал вопрос о правомерности найма Крене: новый суд захотел покончить со всем сразу, не дать защитнику говорить и переправить дело в Учань, как того требовала только что пришедшая телеграмма,- из тех, каким не отказывают, хотя вслух их не оглашают.